— Привет, Захарка. Ты постарел.
Мы играли в прятки на пустыре за магазином, несколько деревенских пацанов.
Тот, кому выпало водить, стоял лицом к двери, громко считал до ста. За это время все должны были спрятаться.
Темнолицые, щербатые, остроплечие пацаны таились в лабиринтах близкой двухэтажной новостройки, пахнущей кирпичной пылью и в темных углах — мочой. Кто-то чихал в кустистых зарослях, выдавая себя. Другие, сдирая кожу на ребрах, вползали в прощелья забора, отделявшего деревенскую школу от пустыря. И еще влезали на деревья, а потом срывались с веток, мчались наперегонки с тем, кто водил, к двери сельмага, чтобы коснуться нарисованного на ней кирпичом квадрата, крикнув “Чур меня!”.
Потому что если не чур — то водить самому.
Я был самый маленький, меня никто особенно и не искал.
Но я прятался старательно, и лежал недвижно, и вслушивался в зубастый смех пацанвы, тихо завидуя их наглости, быстрым пяткам и матюкам. Матюки их были вылеплены из иных букв, чем произносимые мной: когда ругались они, каждое слово звенело и подпрыгивало, как маленький и злой мяч. Когда ругался я — тайно, шепотом, лицом в траву; или — громко, в пустом доме, пока мать на работе, — слова гадко висли на губах, оставалось лишь утереться рукавом, а затем долго рассматривать на рукаве присохшее…
Я следил за водящим из травы, зоркий, как суслик. И когда водящий уходил в противоположную сторону, я издавал, как казалось мне, звонкий, казачий гик и семенил короткими ножками к двери сельмага, неся на рожице неестественную, будто вылепленную из пластилина улыбку и в сердце — ощущение необычайного торжества. Водящий на мгновенье лениво поворачивал голову в мою сторону и даже не останавливался, словно и не несся я, стремительный, к двери, а случилась какая нелепица, назойливая и бестолковая.
Но я честно доносил и улыбку, и нерасплескавшееся торжество до белого квадрата на двери и хлопал по нему с такой силой, что ладонь обжигало, и кричал, что “чур меня”.
(Чур меня, чур, жизнь моя, — я уже здесь, у дверей, бью ладонями.)
Выкрикнув, я не без удовольствия услышал хохот за спиной — значит, кто-то оценил, как я ловко выпрыгнул, как домчался…
— Ох… — сказал я громче, чем нужно, обернулся самодовольно, всем видом выказывая усталость от пробега. И, конечно же, сразу увидел, что не я, голопузый, вызвал восхищенье. Это Сашка опять учудил.
— Я постарел. Стареешь особенно быстро, когда начинаешь искать перед жизнью оправданья.
— Но когда сам веришь своим оправданьям — тогда легче.
— Как я могу им не верить, Саша? Что мне тогда делать?
Саша не слушает меня. Он и не приходит никогда. И я тоже не знаю, где он.
— Саш, а что я смогу сказать, даже если приду?
У него мерзлое лицо, с вывороченными губами и заиндевелыми скулами, похожее на тушку замороженной птицы; у него нет мимики.
— Холодно, Захарка… Холодно и душно… — говорит он, не слыша меня.
Сашка был необыкновенный. Солнечный чуб, нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышней, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: “Как дела?” Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу.
Он позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами — братьями Чебряковыми. Смотрел на них сужающимися глазами, не сметая улыбку с лица. Чебряковы были близнецами, старше Сашки на год. В детстве это большая разница. По крайней мере у пацанов.
Я слышал, как однажды он смеялся — один, среди нас, не решившихся даже скривить улыбку, — когда Чебряков полез на дерево и порвал с бодрым хрястом рукав до подмышки.
Сашка смеялся, и смех его был ненатужен и весел.
— Чё ты смеешься? — спросил Чебряков, один из братьев, забыв о рукаве. Зрачки его беспрестанно двигались влево-вправо, будто не решаясь остановиться на Сашиной улыбке. — Чё смеешься?
— А ты мне не велишь? — спросил Саша.
Я всю жизнь искал повода, чтобы так сказать — как Сашка. Но когда находился повод — у меня не хватало сил это произнести, и я бросался в драку, чтобы не испугаться окончательно. Всю жизнь искал повод, чтобы сказать так, — и не смог найти, а он нашел — в свои девять лет.
Сашка передразнил веселыми глазами движение зрачков Чебрякова, и мне кажется, этого никто, кроме меня, не заметил, потому что все остальные смотрели в сторону.
Чебряков сплюнул.
О, эти детские, юношеские, мужские плевки! Признак нервозности, признак того, что выдержка на исходе — и если сейчас не впасть в истерику, не выпустить когти, не распустить тронутые по углам белой слюной губы, не обнажить юные клыки, то потом ничего не получится.
Чебряков сплюнул и неожиданно резко присел, и поднял руку с разодранным рукавом, и стал его разглядывать, шепча что-то и перемежая слова ругательствами, которые относились только к рукаву.
— Душно, Захарка. Мне душно. — Я едва угадываю по ледяным, почти недвижным губам сказанное. Голоса нет.
— Может, пить? У меня есть в холодиль…
— Нет! — вскрикивает, словно харкает, он. И я боюсь, что от крика хрястнет пополам его лицо — так же, как разламывается тушка замороженной птицы, открывая красное и спутанное нутро.
Днем по деревне бродили козы, помнится, они были и у Сашиной бабки. Бабка Сашина жила в нашей деревне, а родители его — в соседней. Сашка ночевал то здесь, то там, возвращался домой по лесу, вечером.
Я иногда представлял, что иду с ним, он держит мою лапку в своей цепкой руке, темно, и мне не страшно.
Да, бродили козы, и дурно блеяли, и чесали рога о заборы. Иногда разгонялись и бежали к тебе, склонив свою глупую, деревянную башку, — в последнее мгновенье, слыша топот, ты оборачивался и, нелепо занося ноги, закинув белесую пацанячью голову, кося испуганным зраком, бежал, бежал, бежал — и все равно получал совсем не больной, но очень обидный тычок и валился наземь. После этого коза сразу теряла интерес к поверженному и, заблеяв, убегала.
Козы интересовались мальчишескими играми. Обнаружив тебя в кустах, вздрагивали, крутили головами, жаловались козлу: “Здесь ле-е-жит кто-то!” Козел делал вид, что не слышит. Тогда козы подходили ближе. Шевелились ноздри, скалились зубы. “Э-э-э-й!” — глупо кричали они прямо в лицо.
“Волка на вас нет…” — думалось обиженно.
Козы прибрели и к нам, заслышав гвалт и сочный мальчишеский хохот. Порой хохот стихал — когда водящий начинал искать, — и козы озадаченно бродили, выискивая, кто шумел. Нашли Сашку.
Сашка сидел спиной к дереву, иногда отвечая карканьем удивленной нашим играм вороне, гнездившейся где-то неподалеку. Каркал он умело и с издевкой, чем, похоже, раздражал ворону еще больше. Сашкино карканье смешило пацанов, и своим смехом они раскрывали себя водящему.
Коза тоже заинтересовалась “вороной”, сидевшей под деревом, и была немедленно оседлана и схвачена на рога.
Сашка вылетел из своего пристанища верхом на козе, толкаясь пятками от земли, крича “Чур меня, чур!” и весело гикая.
Завечерело и похолодало, и пацанам расхотелось продолжать игры. Они уже устало прятались и, заскучав и примерзнув в будылье у забора или на стылых кирпичах новостройки, потихоньку уходили домой, к парному молоку, усталой мамке и подвыпившему отцу.
Кто-то из очередных водящих, обленившийся искать взрослых пострелов, отыскал меня — сразу, легко, едва досчитав до ста, — прямым, легким шагом дошел до моего тайника.
“Иди”, — кинули мне небрежно.
И я начал водить.
Я бродил по кустам, высоко поднимая тонкие ножки, крапива стрекала меня, и на лодыжках расцветали белые крапивьи волдыри, а по спине ползли зернистые мурахи озноба.
Я сопел и замечал, как кто-то неспешно слезает с дерева и спокойно удаляется при моем приближении — домой, домой… И я не решался окликнуть.
“Эх, что же вы, ре-бя-та…” — шептал я горько, как будто остался в одиночестве на передовой. “Эх, что же вы…”
Ворона умолкла, и коз угнали домой.
Я прошел посадкой, мимо школы, желтеющей печальными боками, мелко осыпающимися штукатуркой. У школы курил сторож, и огонек… вспыхивал…
Вспыхивал, будто сердце, последний раз толкающее кровь.
Окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало.
Я вернулся к сельмагу, запинаясь о камни на темной дороге, уже дрожа и мелко клацая оставшимися молочными зубами. Белый квадрат на двери был неразличим.
“Чур меня”, — сказал я шепотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат.
— Я вернулся домой, Саш.
— Я тебя звал.
— Саша, я не в силах вынести это, раздели со мной.
— Нет, Захарка.
Дома меня мыла мама, в тазике с теплой, вспененной водой.
— Мы играли в прятки, мама.
— Тебя находили?
— Нет. Только один раз.
Чай и масло желтое, холодное, словно вырезанное из солнечного блика на утренней воде. Я съем еще один бутерброд. И еще мне молока в чай.
— Мама, я хочу рассказать тебе про игру.
— Сейчас, сынок.
И еще один стакан чая. И три кубика сахара.
— Куда ты, мама? Я хочу рассказать сейчас же…
Ну вот, ушла.
Тогда я буду строить из сахарных кубиков домик.
Родители Сашки подумали, что он остался у бабушки. Бабушка подумала, что он ушел домой, к родителям. Телефонов тогда в деревне не было, никто никому не звонил.
Он спрятался в холодильник — пустую морозильную камеру, стоявшую у сельмага. Холодильник не открывался изнутри.
Сашу искали два дня, его бабушка приходила ко мне. Я не знал, что ей сказать. Чебряковых возили в милицию.
В понедельник рано утром Сашку нашел школьный сторож.
Руками и ногами мертвый мальчик упирался в дверь холодильника. На лице намерзли слезы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт.
«Новый мир» 5, 2005
Среди окружающих нас вещей всегда найдутся такие, которые символизируют собой эпоху. Созидая что бы то ни было, человек стремится не только получить сугубо утилитарную вещь, нет, в каждое изделие своих рук он, вольно или невольно, вкладывает некую идею или чувство. И это относится не только к ремесленным предметам, но и к продуктам массового производства. Конечно, граненый стакан, изготовленный на стекольной фабрике, не имеет какой-то индивидуальности, но вместе с тем может являться неким символом, культурным феноменом эпохи.
Бронзовая настольная лампа с зеленым абажуром из дутого стекла, несомненно, подчинялась этому правилу. Она могла служить олицетворением уходящей эпохи, эпохи НЭПа, иллюзорного мещанского рая, выросшего из зверств военного коммунизма и медленно раздавливаемого траками наступающей индустриализации, уже ассоциирующейся с ранее незаметным, но все больше выходящим на передний план Сталиным. Впрочем, человек, которому светила эта лампа, не задумывался о символическом значении предмета. Для него лампа ничего не обозначала, не символизировала, да и вообще нужна была только с одной, абсолютно прозаической целью – светить. Поздней весной в Москве в десять-одиннадцать часов вечера еще довольно светло, но не настолько, чтобы писать, если, конечно, не хочешь испортить зрение. Можно, разумеется, писать днем, но днем наш герой был занят другими, не менее, а точнее – намного более важными делами.
Откровенно говоря, трудно было представить себе человека более далекого от канцелярщины, чем тот, кто сидел за видавшим виды конторским столом в маленькой, если не сказать крохотной комнатке общежития начальствующего состава НКВД и, поминутно останавливаясь и морща высокий лоб, выводил на листе писчей бумаги строки аккуратным и крупным каллиграфическим почерком. Чувствовалось, что он из какого-то иного мира, отстоящего не только от вселенной бюрократов, но и от реальности Советской России, балансирующей меж уходящим НЭПом и наступающим ему на пятки стальным гигантом индустриализации и коллективизации. Этого человека легко было вообразить гарцующим на коне во главе колонны кавалеристов или лихо несущимся в сабельную атаку, впрочем, пусть это и не отвечало современным реалиям, несложно было его увидеть на каком-то приеме или балу. Мужчина действительно был военным, более того, в прошлом – офицером царской армии и действительно участвовал и в парадах, и в боях, и в торжественных приемах, хотя на балу появлялся всего несколько раз, и то не в высшем обществе. Он продолжал быть офицером и сейчас, де-факто, конечно же, потому что в Советской России офицеров как таковых не было уже десять лет, а был начсостав – командиры, комиссары и военспецы.
Наш герой был как раз из последних. Стреловидные петлицы, украшавшие воротник его френча, указывали на его ведомственную принадлежность к рабоче-крестьянской Красной милиции, но одинокие ромбы на них, в отличие от армейских, не давали четкого представления о его месте в иерархии этого сложного растущего организма. В милиции, в отличие от армии, пока не существовало установленных званий, а должность нашего героя именовалась очень расплывчато – заведующий отделом специального обучения личного состава рабоче-крестьянской Красной милиции. Вот и понимай как знаешь.
Ничего сверхъестественного в таком положении вещей не было: страна стремительно менялась, вместе с ней менялись и органы правопорядка. Но наш герой, как и всякий порядочный военспец, интересовался исключительно своими вопросами и безукоризненно выполнял только ту работу, которая входила в сферу его непосредственной деятельности. Оттого-то он и был далек от канцеляризма и бюрократии, ему почти не приходилось сталкиваться с бумажным валом, грозящим поглотить многочисленные советские учреждения, несмотря на бессильный гнев победившей всех и вся партии рабочих и крестьян, люто ненавидевшей всякую бюрократию. И за перо он взялся вовсе не для того, чтобы составить очередной протокол или распоряжение. Его работа была куда более важной – методической. Точные, выверенные формулировки, ложащиеся под его пером на бумагу сразу же, без поправок, касались той области, в которой наш герой был исключительным на то время авторитетом.
«Состязательный характер двухсторонней тренировки служит не только для простого броска на землю, как полагают многие, а для броска одним из приемов. Если же и последует простой бросок или падение на землю, то в этом случае необходимо применить на земле один из приемов. Таким образом, средством для достижения победы могут служить только приемы, входящие в руководство как имевшие практическое применение.
Для использования при самых разнообразных условиях этого небольшого цикла приемов является привычка применения их «по принципу», что в жизни встречается чуть ли не чаще, чем применение приемов из основных положений, т. е. употребляемых для разучивания».
Мужчина откладывает ручку на край чернильницы, сцепляет ладони и хрустит пальцами, рассеянно глядя в заполняющие комнату сумерки. Он не заметил, как они сгустились. Когда он приступил к работе, в комнату еще светило золотым светом закатное солнце. Разняв пальцы, мужчина поднимает лист бумаги перед глазами и перечитывает последние строки. Вздыхает.
Слова – казалось бы, такие понятные – не передают всей глубины вложенной в них идеи. Таланта литературного у него нет, и это его тревожит. Ну не может он выразить мысли ёмко и внятно. А четкость действий, ведущая к победе, – его кредо; отличительная черта характера. Благодаря этому он стал лучшим бойцом в Советской России, а может быть, и во всем мире.
Имя мужчины – Виктор Афанасьевич Спиридонов. Ему сорок четыре года, из них двадцать он посвятил борьбе. Сначала это было дзюудзюцу. Книга, которую он пишет, так и называется: «Руководство по самообороне без оружия по системе дзюудзюцу». Но сейчас Виктор Афанасьевич сомневается в правильности названия.
Спиридонов вспоминает, как впервые столкнулся с описанными им приемами. Хотя ситуация была опасная и трагическая, он был заворожен точностью и эффективностью действий врага. Да, впервые он увидел приемы дзюудзюцу в исполнении противника, и жертвой стал человек, его друг. В тот день у Волчьих гор Спиридонов потерял друга, но, сам того не ведая, нашел свое призвание.
* * *
Ротмистр Гаев не боялся, как говорится, ни черта, ни дьявола. Спиридонов знал его не дольше двух месяцев, но за это время они успели крепко сдружиться. Подпоручик (или поручик?.. как знать – Артур был в блокаде, и такие мелочи, как служебное повышение или очередное награждение, до него не доходили) Спиридонов непременно брал с собой Гаева всякий раз, как отправлялся в разведку или в рейд по тылам. Вот и сейчас они вместе были в конном пикете, пытаясь обнаружить вероятную переброску японских войск, которая, несомненно, свидетельствовала бы о скором начале наступления и о направлении главного удара японцев.
Они ехали по перелеску меж сопками; растущие негусто деревья едва их скрывали, но не мешали им наблюдать, однако пока никакого присутствия противника заметно не было. Спиридонов и Гаев полагались не столько на зрение, сколько на слух и обоняние. Нюх у Спиридонова и всегда был хороший, а тут за несколько месяцев чувства его обострились настолько, что он мог унюхать скрытно передвигающегося в густом гаоляне или по редколесью врага.
Людей без недостатков, как всем известно, нет. Единственным бьющим в глаза недостатком ротмистра Гаева была, пожалуй, его излишняя словоохотливость. Он говорил все время, если не спал, и даже во сне порой пытался что-то кому-то втолковывать. Сейчас, держа лошадь полукрупом назад от Спиридонова, он тихонько бубнил:
– Вот, на привал они остановились недалеко от Талиенваня, там, где три сопки. Под одной и бивуак разбили. Место хорошее, от япошек сопки загораживают, стена почти отвесная; со всех сторон заросли в два роста. Обзору, конечно, нет никакого, но их и не за этим послали. А если кто чужой полезет через чащобу, так слышно сразу же. Я и сам бы лучше места не выбрал. Сидят они у огня, байки плетут, чисто как мы с тобой…
Спиридонов поморщился; Гаев этого не заметил, да и не мог, поскольку был чуть позади.
– …как вдруг Дейнека им говорит…
– Что за Дейнека? – среагировал Спиридонов.
– Вольноопределяющийся, из забайкальцев, – с готовностью пояснил Гаев. – У него лицо оспой побито, видал?
Спиридонов неуверенно кивнул. Оспа часто делала вылазки в русское Забайкалье из китайских краев, и побитое ею лицо среди местных уроженцев не было какой-то диковинкой.
– Говорит, мол, темнота-то! Его, ясно, давай вышучивать, но Дейнека – тот себе на уме. Нащупал на земле камушек, своих вполуха слушает, ровно чего-то ждет…
– Гляди-ка, опять! – перебил его Спиридонов.
Гаев приложил к покрытому испариной лбу ладонь, прикрывая глаза от солнца:
– Где? Не вижу!
– Вон там, на сопке, где груда камней! – указал Спиридонов.
Гаев подался в седле вперед, прищуриваясь:
– Камни вижу… да не почудилось ли тебе?
– Говорю, там что-то сверкнуло! – упрямо настаивал Спиридонов. – Похоже, у япошек «секрет» там, за нашими в долине сидят наблюдают. Сам посмотри, какой оттуда обзор! А?
– Подъедем поближе, – решил Гаев. – И посмотрим.
Он понизил голос, словно боялся, что его могут услышать, и продолжал:
– Ну вот, сидят они, значит, и вдруг Дейнека этот камень ка-ак зашвырнет куда-то. И тут же в темноте кто-то вскрикнул, а потом и наземь что-то тяжелое – бух!
– Гляди, гляди, – сдавленно прошептал Спиридонов, указуя рукой все на ту же груду камней. – Что, Фома неверующий, скажешь, почудилось мне?
На склоне сопки в камнях что-то сверкнуло: раз, другой…
– Ты смотри, – в тон Спиридонову ответил Гаев, спускаясь с коня на землю. – Похоже, и впрямь япошка шалит. Значит, так, если мы сейчас в перелесок-то выйдем, прямо на него, он нас сразу заметит.
Спиридонов, спешиваясь, согласно мотнул головой, не глядя на Гаева. Противник засел на крутом склоне сопки, и нечего было думать, чтобы добраться до него верхами. Лошадей пришлось оставить в перелеске, но казацкие кони к такому были привычны.
Гаев махнул рукой в сторону запада, где перелесок ближе всего подходил к сопке:
– Я пойду туда, попытаюсь подняться у осыпи. А ты зайди с этой стороны, но смотри, чтобы не попасть ему в поле зрения, когда из леса выйдешь. Лучше крюк накинуть, чем зря пропасть.
– Не учи ученого, – кивнул Спиридонов, тоже понизив голос. – Как атаковать будем? Надо разом ударить!
– Кто первый подползет к месту, пусть прокричит удодом, – предложил Гаев. – Сможешь?
Спиридонов немедленно выдал «худутут», клич забавной хохлатой птички, и насмешливо посмотрел на Гаева:
– Или у вас в приморье удоды по-другому кричат?
– Не слишком похоже, да ладно, сойдет, – махнул рукой ротмистр. – Ну, с Богом!
– Стоп, – остановил его Спиридонов.
– Что еще? – удивился Гаев.
– Чем там с твоим Дейнекой-то дело кончилось?
Гаев зевнул:
– Он своим камнем японца подбил. Японец чудной оказался: весь в черном, рожа тоже какой-то ваксой перемазана, если бы не стонал, не нашли б его в темноте. Да Дейнека не промахнулся, камнем так ловко попал, что враз башку ему проломил. Он к утру и преставился – японец, стало быть, не Дейнека. Так и не взяли в толк, что был за человек, но решили, японский лазутчик… Эх, живьем бы такого взять!
– Глядишь, и возьмем, – вздохнул Спиридонов.
* * *
Солнце в тот день, как назло, немилосердно палило, отчего влажный воздух, и так не сильно здоровый, сделался тяжелым и неприятным, словно вдыхаешь зловонный миазм. Давно перевалило за полдень, и отправившееся к закату светило слепило глаза. Спиридонов взбирался по склону.
И все-таки он поспел первым, правда, поднялся выше того места, где они с Гаевым видели странные проблески. Теперь он думал, как будет спускаться. Футах в пятистах под ним высилась груда камней, или, вернее, саманного кирпича, раскрошившегося от времени, – вероятно, когда-то здесь была одинокая фанза[1]Китайское глинобитное строение: дом или хозяйственная постройка. – Здесь и далее примеч. автора. , теперь совершенно разрушенная.
Со своей позиции Спиридонов видел притаившегося среди камней японца. Одет он был как китайский кули, но Виктор Афанасьевич, с первых дней войны оказавшийся в разведке, японца от китайца отличал с тою же легкостью, с какой опытный собаковод отличает борзую от гончей. Это был японец, к тому же военный, и весьма вероятно, что офицер. Спиридонов легко мог всадить в него пулю из револьвера, но расстояние было все-таки великовато, а ближе подойти и не обнаружить себя не представлялось возможным. Склон был не отвесный, но довольно-таки крутой, ни сбежать, ни спрыгнуть. Виктор Афанасьевич все еще думал, как бы аккуратно преодолеть расстояние, когда судьба решила все за него.
Гаев был профессионалом в своем деле – не то что японский наблюдатель, а и Спиридонов его не замечал, пока он не скользнул прямо под груду камней, за которой таился японец. У Спиридонова были револьвер и сабля, у Гаева – только казачья берданка (забайкальские казаки не успели полностью перевооружиться на трехлинейку, да и Гаев говорил, что с берданкой ему сподручнее). К этой берданке ротмистр приделал штык от японской «мураты», который снимал и носил на ремне, а пристегивал, лишь когда было надо. Вот и сейчас он застыл за камнями, бесшумно достал штык и присоединил его к стволу винтовки самодельным хомутиком.
Вернее говоря, бесшумным этот процесс был лишь для Спиридонова; японец явно что-то услышал, однако сделать ничего не успел; он только поднялся, а сидел до того, как обычно сидят японцы, на пятках; Гаев выскочил на него, будто чертик из табакерки, попутно гудя удодом. Вероятно, ротмистр решил, что внезапность – лучший из видов оружия…
Дальнейшее Виктор Афанасьевич прекрасно себе представлял, ибо видел неоднократно. Гаев слегка ткнул японца штыком в шею, чтобы чиркнуть по коже, но, упаси бог, ничего важного не повредить; после, резко вывернув винтовку, ударил японца прикладом в колено. От такого удара противник, как правило, падал, затем следовал удар в солнечное сплетение, под дых, и, пока супостат пытался вспомнить, как надо вдыхать, Гаев успевал его спеленать.
Так было всегда, но не в тот день. Когда приклад берданки, как крыло мельницы под порывом ветра, метнулся вниз, японец легонько, словно был сделан из чего-то пластичного, переместился в противоположную сторону. На зрение Спиридонов не жаловался и видел все до мельчайших деталей: как пальцы япошки сжимаются на цевье берданки, руки уходят назад, и он, точно балерина Императорского театра (черт его разберет, почему такое сравнение пришло в тот момент ему в разум), разворачивается, пропуская удивленного Гаева с правой стороны. От неожиданности ротмистр не удержал равновесия и кувыркнулся, чувствительно приложившись боком и головой о камни. Спиридонову показалось, что Гаев потерял сознание – он не пытался ни подняться, ни защититься, когда японец легким, каким-то даже изящным движением, вновь более приличным в балете, нежели на войне, поднял вверх гаевскую винтовку.
Поднял и опустил – раз, другой, третий… Каждый удар сопровождался фонтанчиком крови, когда штык входил Гаеву в плоть. И Спиридонов сорвался. Вскочив из укрытия, он выстрелил по торжествующему японцу, впервые на этой войне выстрелил в спину. Расстояние было предельное для нагана, но глазомер не подвел Спиридонова. Первая пуля попала в цель. Японца швырнуло на его жертву. Он, однако, попытался встать. Спиридонов бросился вниз, стреляя на ходу. Два или три раза промазал, но первое попадание, должно быть, было серьезным. Когда он оказался рядом с телом товарища, японец осел на колени – будто молился. Кровь текла у него по губам, глаза не выражали никакой мысли – ни гнева, ни страха, ни мольбы, только непонятное смирение.
Он что-то сказал по-японски. Спиридонова охватило желание выстрелить в японца в упор – из-за него погиб прекрасный парень, его друг, казак Валерка Гаев… В том, что Гаев мертв, не было ни малейших сомнений – колотые раны в груди, застывшая грудная клетка, запекающаяся на гимнастерке кровь явственно об этом свидетельствовали. Сейчас, сейчас он своими руками порешит супостата.
Он рванул саблю и со всего маху плашмя ударил японца по голове. Если проломит голову, что ж, так подлому япошке на роду написано. А не проломит – доставит в штаб языка.
Его поразило то, что, несмотря на смирение в глазах, противник попытался уклониться от неминуемого удара. Возможно, ему бы это и удалось, даже с пулей в спине, но Спиридонов бил с праведной яростью… и еще чем-то новым. Он чувствовал нечто неоформившееся, непонятное. Какой-то зуд, словно он проведал, что на бесхозном поле за околицей закопан клад и нужно спешно извлечь его из земных недр.
Тогда Виктор Афанасьевич еще не знал, что в тот день он впервые столкнулся с дзюудзюцу. И не догадывался, чем станет дзюудзюцу в его жизни. Но чувствовал интерес – странный и непонятный, только усилившийся после обыска пленника.
* * *
И все же его борьба отличается от того, что называется дзюудзюцу или дзюудо. От того, чему учат в Кодокане, далекой японской школе, о которой ему рассказывал его учитель, от того, что написано в небольшой брошюрке из рисовой бумаги, отнятой им у пленного японца, с такой артистической легкостью расправившегося с его другом Гаевым. Тогда, у Волчьих гор, таща на себе по склону сначала связанного пленника, а после – бездыханного Гаева, Спиридонов чувствовал злую обиду. Обиду на то, что какой-то сопляк, почти мальчишка (японец оказался очень молод) мог так легко справиться с пышущим здоровьем и обладающим завидной волей к жизни Гаевым. Ему было до боли обидно, что его враг владеет чем-то, что может дать ему такой карт-бланш. И он, не зная иероглифов, тщился разобраться в отнятой у японца брошюре, но не сумел, зато иллюстрации, весьма примитивные, были красноречивы. Разглядывая убогие эти рисунки, Спиридонов уразумел, что держит ключ к чему-то, позволяющему справиться с более сильным противником, и страстно возжелал овладеть этой наукой. Тогда он еще не знал, что решительным людям судьба или Бог всегда посылает то, что они настойчиво ищут, – но не всегда так, как они предполагают это получить.
Наш герой откладывает в сторону полуисписанный лист, вынимает из стопки другой, приподняв пресс-папье, вероятно, помнящее еще Александра Освободителя, подкладывает на стол лист бюварной бумаги, на него кладет чистый лист писчей, макает ручку в чернильницу…
«Я не знаю, можно ли считать борьбу, преподаваемую мной на курсах самообороны, и дальше дзюудзюцу. Для меня теперь очевидно, что я сильно отдалился в своих исканиях от японского образца как в прикладном, так и в отвлеченно-идеологическом смысле.
Строго говоря, японское дзюудзюцу, как и предупреждал меня мой учитель, идеально подходит только для японцев, притом и то лишь тогда, когда оно развивается синхронно с самим обществом. Я постарался адаптировать дзюудзюцу для России, сделать его гармоничным со временем, в котором живу. Смею надеяться, это мне удалось – и что теперь прикажете, именовать его «красное пролетарское дзюудзюцу»? Звучит абсурдно, хотя, по сути, абсолютно верно. И рабоче-крестьянским дзюудзюцу мне его именовать тоже не хочется…»
Виктор Афанасьевич опять откладывает ручку и перечитывает написанное. Хмурится, кладет лист поверх бюварной бумаги и продолжает мысль:
«…хотя и это очень верно. Если милиция у нас рабоче-крестьянская, то какова ее борьба? Суть в другом – большую часть времени как инструктор я уделяю тому, чтобы выбить…»
Слово «выбить» Виктор Афанасьевич подчеркивает двумя чертами, причем последняя едва не надрывает бумагу не слишком высокого качества.
«…из них их прошлый опыт, заменив его системой. Довести применение системы до автоматизма, до рефлекса.
В идеологическом плане это соответствует перековке, в целом проводимой в рамках подготовки кадров для рабоче-крестьянской Красной милиции, да и всей системы пролетарского образования. Из вчерашних сословно разобщенных представителей трудящихся масс мы создаем нового человека, человека будущего. И у этого человека будущего система обороны также должна быть новой.
С этого момента я считаю…»
Однако лист заканчивается. Виктор Афанасьевич хмурится, вынимает бюварную бумагу из-под листа, промокает тыльной ее стороной написанное, комкает промокашку и отправляет комок в небольшой, наполовину заполненный туесок на краю стола. Переворачивает лист, кладет его на другой лист бюварной бумаги, оставшийся после первого листа, на котором писал, и быстро дописывает, забыв обмакнуть в чернильницу полусухое перо:
«…нецелесообразным именовать эту систему дзюудзюцу или дзюудо с любой приставкой…»
Написав это, Виктор Афанасьевич останавливается. Мысль следует продолжить, но почему-то это не так просто, как кажется. Всегда очень непросто сделать шаг из привычного тебе мира, из комфорта – к неизвестности, к неопределенному будущему.
Но иногда это необходимо, если и неочевидно.
Шаг в будущее, шаг, способный изменить все в жизни человека, людей, общества, эпохи, поколения и даже всего мира, не бывает выстрелом баковой шестидюймовки или взрывом ядерной бомбы в небе над ничего не подозревающим городом. Все это последствия. Чтобы баковые орудия стреляли, а бомбы взрывались высоко в небесах, сначала следует произнести слово или, как вариант, написать его. В Библии сказано: вначале было Слово, и вот со времен того Слова все в этом мире начинается со слов, все хорошее и все самое ужасное. Посмотрите на что угодно, на любой результат жизнедеятельности человечества – в начале этого было слово.
И когда это слово произносится, когда первый камень будущей лавины падает с вершины горы, вряд ли кто-то, пусть сам подтолкнувший камушек к падению или тот, кто сам произносит первое слово, думает о том, какая лавина накроет из-за этого город, лежащий в долине у его ног.
Виктор Афанасьевич решительно макает ручку в чернильницу.
«Полагаю, эту систему следует именовать в дальнейшем строго, по сути: система самообороны без оружия, или, сокращенно, система Сам».
На мгновение он останавливается, словно хочет дописать еще что-то, но откладывает ручку, убирает оба листа с текстом (недописанный и тот, на котором писал только что) в бюварную папку, которую, приподняв пресс-папье, кладет поверх стопки ранее исписанной им бумаги, затем расстегивает карман гимнастерки, откуда достает синюю пачку моссельпромовских папирос «Кино». Выщелкивает одну, сминает козью ногу, подкуривает.
На сегодня работа закончена. Завтра, как всегда, предстоит тяжелый день. Надо будет забежать в главк – накопилось слишком много вопросов, требующих решения. Конечно, не столь важных на первый взгляд, особенно в сравнении с другими вопросами, которыми этот главк занимается… но кто скажет, какой вопрос в конечном счете окажется самым важным?
* * *
Есть вещи, символизирующие эпоху, но есть такие, с которыми связано что-то не менее важное в жизни отдельного человека. Такие памятные вещи мы бережно храним как некие талисманы, ничего не значащие для других, но очень важные для нас.
На столе у Спиридонова, аккурат у подножия той самой лампы, стоит обычная коробочка для бенто. То есть, конечно, для Москвы конца двадцатых годов это, возможно, и не обычная вещь, хоть и вовсе не диковинка, но в той же Японии или Корее подобные коробочки порой выбрасывают на свалку после однократного использования.
На крышке лакированной коробочки небольшая лаковая миниатюра. Белый квадрат татами залит солнцем; на нем склонились в ритуальном поклоне два бойца дзюудзюцу. Сейчас между ними начнется бой, но по фигурам бойцов это незаметно. Они спокойны, они словно исполнены почтения друг к другу.
Эта коробочка – подарок, но важно в ней не только это. Она хранит прошлое Виктора Афанасьевича, прошлое в виде материальных предметов, и каждый можно потрогать, взять в руки. Синяя варежка, слегка пахнущая полевыми цветами, лежит поверх шелковой ленты, похожей на часть пояса от женского кимоно. Варежка накрыта пожелтевшей, точнее, посеревшей от времени брошюркой из рисовой бумаги; рядом с ней револьвер системы «наган», в идеальном состоянии, заряженный и смазанный. Тут же знаки двух российских орденов, «клюква» Святой Анны четвертой степени и кудрявый крест Святого Станислава третьей степени с мечом и бантом.
Виктору Афанасьевичу не надо заглядывать в коробочку, чтобы вспомнить все, что связано с лежащими в ней предметами. Однако вспоминать он не любит, наоборот, он всеми силами старается забыть, изгладить из памяти все, что с ним случилось, – до самого ближайшего прошлого. До вчерашнего дня. Он рад был бы закрыть все свои воспоминания в этой коробочке, ведь только он знает, какой болью наполнена эта симпатичная емкость с лаковой миниатюрой на крышке. Если б он мог, то рядом с револьвером и варежкой лежала бы вся его память. Память Виктора Афанасьевича Спиридонова.
Но память человека – terra incognita даже для современной науки, успевшей, если верить публикациям, расшифровать и то, что записано в генетическом коде человека. Тем не менее мы не знаем, как работает наш собственный мозг, какие механизмы заставляют «запоминающее устройство» нерукотворного компьютера обращаться к тем или иным записям, казалось бы, давным-давно затертым. Память человека нельзя ни перезаписать, ни отредактировать, ни отформатировать. И когда мы говорим о величии нашего разума, недурно помнить, что он, по сути, нам неподвластен.
Память человека имеет огромную силу, созидательную и разрушительную. Горящая болью память Тамерлана воздвигла на реке Джамна Тадж-Махал, но отравленная память ефрейтора Шикльгрубера разверзла самую страшную из войн человечества. Память – сущность невещественная, однако по могуществу своему равна самым впечатляющим стихиям природы. Но еще большую власть она имеет над жизнью каждого человека.
Сейчас, глядя на лист бумаги, на котором еще не просохли чернила, Виктор Афанасьевич размышляет над теми словами, которые он вывел рукой на белом листе. Слова эти только кажутся такими уверенными, но они – плод серьезных раздумий и тяжких сомнений. Для Спиридонова дзюудзюцу не просто борьба, даже не философия или мировоззрение – это его мир, мир, где он жил, где был по-настоящему дома. Мир яркого белого квадрата татами, куда он уходил из непроглядной черноты самых мрачных моментов своей жизни. Дзюудзюцу иногда была единственной тонкой ниточкой, сохраняющей его здравый рассудок и саму жизнь.
То, что такое для Спиридонова дзюудзюцу, понимали далеко не все. Свое «увлечение» Виктор Афанасьевич, как и многие другие, привез из японского плена, но эти другие, возвратившись домой, быстро охладели. Но не Спиридонов: однажды познакомившись с миром дзюудзюцу, он понял, что это его мир, его страсть, становящаяся с каждым днем все сильнее. Вставая из-за стола, Виктор Афанасьевич вспомнил давнишний разговор со своим другом Сашкой незадолго перед залпами в Сараево.
– А ты все своим жужужу занимаешься? – вопрошал тот с дружеской насмешкой, когда они сидели за столиком в «Яре».
Спиридонов кивнул, но поправил, доставая очередную папироску:
– Дзюудзюцу. Занимаюсь, да и других тренирую.
Сашка вздохнул:
– Не понимаю я этого. Не наше оно.
– А для меня, Саш, больше, чем наше, – ответил Виктор Афанасьевич. – Это мое, понимаешь? В жизни черт-те что творится, сам знаешь. Не сегодня завтра война начнется. Сам же говоришь, двуединая монархия рвет постромки, все хочет сербов подмять под себя. А мы как пить дать опять за них встанем. Я, брат, ночами не сплю, думаю: ежели война, на кого мне Клавушку-то оставить? Пропадет она без меня.
Его друг слушал молча.
– А как на татами выйдешь, все меняется, понимаешь? – продолжал Спиридонов.
– Не понимаю, – честно признался Сашка. – Что, забываешь про все возможные неприятности, что ли?
– Нет. – Виктор Афанасьевич отрицательно покачал головой. – Наоборот. Ты все видишь яснее, но вот страха – его больше нет. Чувствуешь, что все в состоянии превзойти, главное – одолеть противника. Сможешь – значит, и с остальным справишься.
– Не понимаю, – повторил Сашка. – Ты не думай, я дзюудзюцу пробовал. Но…
Он отхлебнул из бокала массандровского хереса и закончил:
– Не мое это. Не понимаю. В наше-то время, когда все решают пушки, дредноуты, блиндированные поезда… пережиток какой-то. Как есть архаизм.
– Я, брат, и сам так думал, – признался Спиридонов, – но потом… Знаешь, даже если пушки сменят лучи смерти, как у Уэллса, даже если дредноуты выберутся на сушу или взлетят в воздух, дзюудзюцу не устареет. Пока существует человек из плоти и крови, до тех пор будут существовать и подобные системы…
Так что дзюудзюцу занимала в жизни Спиридонова совершенно особое место… однако теперь вместо нее приходило нечто новое. Его Система. И не потому, что дзюудзюцу была в чем-то хуже; просто Система Спиридонова больше отвечала русскому национальному характеру, если хотите – русскому духу.
Эта новая Система не перечеркивала дзюудзюцу, не отменяла ее достоинств, наоборот, развивала их, адаптировала, делала доступнее. И эта доступность иногда пугала Спиридонова. Ему вовсе не хотелось выпускать джинна из бутылки. Если бы Система стала доступной каждому замоскворецкому босяку – для Спиридонова это было бы настоящим кошмаром. И как раз над сочетанием интуитивной понятности и некой «элитарности» в Системе он работал в настоящее время.
* * *
В тот день Виктор Афанасьевич долго не мог уснуть. Откровенно говоря, он не сознательно, но целенаправленно, специально жил так, чтобы иметь как можно меньше времени для воспоминаний. Вот уже одиннадцать лет он изо дня в день загонял себя до полусмерти, чтобы ночью свалиться на кровать и проспать ровно до тех пор, пока его дисциплинированное тело не разбудит его в пять тридцать для того, чтобы начался новый виток этого цикла, который кому-то более ленивому или расслабленному мог бы показаться настоящим самоистязанием.
А для Виктора Афанасьевича свободное время, досуг и отдых были истинными врагами. Он избегал их, как донжуаны избегают назойливых бывших пассий, а ипохондрики – скоплений людей, среди которых наверняка есть заразные больные. Тем не менее с определенного времени он понял, что ему просто необходимо написать книгу. К этому моменту он подготовил десятки специалистов по рукопашному бою для рабоче-крестьянской Красной армии и рабоче-крестьянской Красной милиции; некоторые, наиболее талантливые, сами стали инструкторами, но Спиридонов не был удовлетворен тем, что получалось из их работы. Книга была необходима, чтобы любой инструктор правильно готовил своих подопечных. Слишком велика была жатва для одного делателя.
И Виктор Афанасьевич с энтузиазмом взялся за новое для себя дело. Впрочем, обладая от природы дисциплинированным разумом, склонным к четким и однозначным формулировкам, к ясным, структурированным схемам и однозначно понятным мыслям, Виктор Афанасьевич вскоре обнаружил, что новое, незнакомое дело спорится, словно он ничем иным, кроме написания методических руководств, и не занимался в жизни.
Однако у всякой медали есть оборотная сторона. Вынужденный взяться за перо, Виктор Афанасьевич стал меньше уставать, и у него, о ужас, появилось время, чтобы размышлять и вспоминать. Не так сильно, как обычно, уставшее тело не проваливалось моментально в черную, лишенную сновидений яму сна, и Виктор Афанасьевич оставался со своими мыслями один на один. Он ворочался в постели, доставал папиросу из пачки, лежащей на табурете возле кровати, и закуривал, стряхивая пепел в старую, треснувшую чайную чашку, но сон, как нарочно, не спешил к нему. Конечно, он пытался думать о книге, о том, что еще следует сказать в ней, что стоит подчеркнуть и как оформить мысли более четко, недвусмысленно и понятно, но…
Разум человека строптив. То и дело, обращаясь, скажем, за какими-то примерами из прошлого своего опыта, Виктор Афанасьевич невольно соскальзывал в область воспоминаний, чтобы тут же в панике броситься прочь, к спасительному настоящему. Он не любил своего прошлого, более того – если многие из нас мечтали бы вернуться во времена своего детства, то для Виктора Афанасьевича подобное возвращение было бы сущим адом.
Он знал, что ничего не мог бы изменить, что ему пришлось бы в таком случае вновь пережить то, что он едва пережил. Поэтому он не хотел даже мысленно, даже в виде воспоминаний возвращаться к тому, что с ним случилось. Он прекрасно осознавал, что никуда не убежит и не скроется, ведь бежать от прошлого столь же бессмысленно, как бежать от собственной спины. Но и возвращаться к этому прошлому лишний раз ему не хотелось.
Наконец сон одолевал его, но лишь для того, чтобы помимо его желания вернуть в прошлое, туда, где скрывались столь нелюбимые им воспоминания…
окончание, начало здесь
Ворона, сидящая на столбе, увидела кожаное кольцо, упавшее с седьмого этажа на запорошенный снегом газон. Снялась со столба, спланировала, села рядом. Покосилась на кольцо, клюнула пару раз. Схватила клювом кольцо и с трудом полетела с ним. Перелетела стальной забор, полетела над парковкой, чуть не задевая кольцом машины. Две другие вороны заметили ее, снялись и полетели за ней. Почувствовав погоню, ворона замахала крыльями чаще, поднимаясь выше. Вороны догнали ее, когда она летела над эстакадой. Короткая схватка в воздухе, и ворона выронила кольцо. Оно упало на крышу кузова большой фуры, идущей по эстакаде. Фура выехала на Ярославское шоссе и двигалась по нему 6 часов 18 минут. За это время кожаное кольцо сползало к передней части кузова, слегка двигаясь вперед при каждом резком торможении фуры. Фура свернула с шоссе и поехала по дороге, затем свернула налево, направо и снова налево. Во время последнего поворота кожаное кольцо сорвалось с кузова и упало в кювет. Через 42 минуты его нашла бездомная собака, схватила и побежала. Когда она перебегала площадь у магазина, ее увидел хромой Андрюха Смирнов по кличке Соплеух. Он пришел за хлебом к открытию магазина и стоял курил, опираясь на свою палку. Глядя на собаку, бегущую с кожаным кольцом в зубах, он заметил, что в кольце что-то блестит. С похмелья ему показалось, что это дорогие женские часы. Соплеух сплюнул окурок, размахнулся и метнул в собаку свою палку, сделанную из молодого ясеня. Палка ударила собаку по ногам. Собака взвизгнула, бросила кольцо и кинулась прочь. Соплеух подошел, ковыляя. Кряхтя, поднял кольцо. Снял золотую заколку, поднес к лицу:
— Ага…
Сзади послышались шаги. Соплеух быстро сунул заколку в карман ватника, поднял палку и обернулся. К нему подошел Саша Лосев, большой грузный мужик, тоже пришедший за хлебом.
— Ты чего? — буркнул Саша.
— О, здоров, Сашок! — заискивающе дернул головой в ушанке Соплеух. — Во, отбил у псины!
Он показал Саше кожаное кольцо, которое слегка распрямилось.
— Чего? — хмуро сощурился Саша.
— Так это… колбаса, видать. Спиздила с комбината. И деру на нашу сторону!
— Да какая это колбаса? — хмуро смотрел Саша.
— А! — Соплеух повертел кольцо, понюхал приплюснутым носом. — Не, это вот что: потрох бараний. Точняк! Они его потом ливером набивают. Вишь, свернут в трубку?
Щурясь заплывшими глазами на кольцо, Саша вытащил из кармана ватника пачку «Парламента» и зажигалку:
— Когда должок отдашь?
Соплеух прижал кольцо к своему темно-серому ватнику:
— Саш, ёк-макарёк! Бля буду, как мамаше пенсия капнет — сто пудов, зуб даю!
Саша молча закурил. Сплюнул.
— Второй месяц пошел.
— Сашок, ну ни копья сейчас, клянусь! Вот на хлеб наскребли, мать в магаз с утра погнала, жрем картоху с капустой, пустой чай без сахеру, ни весла в доме.
Саша помолчал, выпустил дым:
— Значит, так, если до праздников не вернешь, я тридцать первого приду и окна у вас повысаживаю. Будете с ветерком Новый год справлять.
— Саш, клянусь, вот гадом буду…
— Будешь гадом, если не вернешь. Гадом на морозе, бля.
— Саш, все понял. Возьми хоть эту… требуху. Она хорошая. Когда у нас овцы были, бабуля из требухи супец варила, вкусно. Бери, бери!
Соплеух запихнул кольцо в сумку Саше. Саша молча пошел к магазину. Отстояв очередь, купил черствую буханку ржаного и два теплых белых батона. Пошел домой через поселок.
Дома жена заканчивала топить печь. Саша выложил теплый батон на стол, вытащил из сумки кожаное кольцо, протянул жене:
— Вот.
— Чего это? — Жена глянула недоверчиво.
— Кишки бараньи с комбината. Я это… Соплеуха отрэкетировал. Ему кто-то вынес.
Жена взяла кольцо, осмотрела, понюхала.
— Штуку так и зажал, гад. Клянется к празднику отдать. — Саша снял шапку и шерстяные перчатки.
Жена кинула кольцо на пристолье у печки, где стояли два горшка, лежали чищеная картошка, шмат сала и луковица:
— Даже у Соплеуха вонючего и то блат на комбинате. А у нас — никого!
— Заныла… — Саша снял ватник, повесил на гвоздь у двери. — Серега уволился, Санек уехал. Найдем, не боись.
— Найдем, найде-е-ем! — издевательски пропела жена, сузив и без того маленькие губы. — Весь поселок колбасу тащит и жрет, а мы только нюхаем.
Саша махнул тяжелой рукой, сел за стол, отломил теплую горбушку и зажевал. Жена сложила картошку, сало и луковицу в малый горшок, налила воды, посолила, закрыла крышкой, задвинула ухватом в печь. Выпрямилась, уперев руки в худые бедра:
— Ну и чего мне делать с этими кишками?
— Не знаю.
— Их же мыть надо!
— Да они уже промыты, скручены.
— Вон кровища запеклась.
— Лен, если б они не промыты были, их бы не свернули. Точняк! Это сверху. Налипло.
Жена взяла кольцо. Снова понюхала:
— Воняет…
— Так это ж потрох! Должно так. Он питательный. Недаром ливером набивают.
Жена быстро обмыла кольцо под умывальником, положила на доску, нарезала кусками. Затем ссыпала в большой горшок с приготовленными к варке щами, закрыла чугунной крышкой, подняла ухватом и со звуком икоты задвинула в печь. Взяла длинную кочергу, подгребла догорающие угли к горшку.
— Налей мне, и поеду, — попросил Саша, дожевывая горбушку.
Жена налила ему чаю в большую чашку со скрещенными советским и американским флагами и надписью SUMMIT-1987. Он подвинул к себе банку со смородиновым вареньем, отрезал хлеба, наложил на него варенья и стал жевать и прихлебывать чай. Жена налила себе чаю, положила в него варенья, отпила, села, но сразу вскочила:
— Тормозок твой… щас.
Отрезала ржаного хлеба, положила на него кусок сала, отрезала кусок пирога с тем же смородиновым вареньем, все завернула в газету. Положила в Сашину сумку. Туда же сунула пару яблок, кривой огурец и полголовки чеснока. Саша глянул на часы:
— Все, пополз.
Встал, задевая стол грузным телом, вылез. Надел ватник, шапку, достал сигарету, сунул в рот, закурил.
Жена отхлебнула чай, подняла прислоненную к печке жестяную дверцу, закрыла зев печи, поднявшись на цыпочки, задвинула заслонку в трубе:
— Пораньше сегодня?
— Не знаю, как покатит. Сегодня ж праздник. Две службы.
— Аааа…
С сумкой на плече он вышел в сени, открыл чулан. Взял старый чемодан, квадратный щит, покрашенный белой краской, связанные четыре бруска и складной стульчик. Вышел на крыльцо, спустился и пошел по припорошенной снегом земле, попыхивая сигаретой. Поселок уже проснулся, печи топились. Саша добрел до автобусной остановки, глянул на часы. На остановке стояли четверо. Двоих мужиков он знал, но говорить не стал, стоял, отвернувшись и докуривая сигарету. Подошел автобус. Саша влез последним со своими вещами, поставил чемодан в проходе, прислонил к нему белый щит, бруски, стульчик. Достал и показал проездной. Автобус был неполный. На четвертой остановке Саша сошел. Возле храма целителя Пантелеймона, возвышавшегося прямо у дороги, уже стояли машины. Люди шли на литургию, которая началась полчаса назад. Саша подошел к ограде, опустил свой тяжелый чемодан на асфальт. У входа, как всегда, сидели двое нищих — молодой одноногий Коля и пожилая одутловатая Оксана. Неподалеку от Оксаны стояла с лотком старуха Настя, торгующая сушеными травами, вареньем и деревянными ложками. Сашу обрадовало, что других торгующих не было. Оксана и Коля поздоровались с ним. Буркнув: «Здорово!», он развязал бруски, поставил их, соединив стальными прутьями, сделав подстолье. Водрузил на подстолье белый квадратный щит. Раскрыл чемодан. В нем лежали двадцать шесть банок с медом, шестнадцать маленьких и десять больших. Саша выставил их на щит, закрыл чемодан, раскрыл свой стульчик, но садиться не стал, а закурил и осмотрелся. Народ шел. Не то чтоб народ, а отдельные люди. Большая часть уже была в храме, откуда доносилось пение небольшого хора и бормотание священника.
«Ухтомского деда нет сегодня, — удовлетворенно подумал Саша. — Это хорошо. Может, захворал. Хоть бы на подольше…»
Дед с Ухтомы был главным и опасным конкурентом Саши по медоторговле. Вообще, Саша занялся медом всего с конца августа. В августе Вовка Мальцев с одним залетным дагестанцем ограбили ночью пасеку в Кукобое. Вывезли они на форде дагестанца шестьдесят рамок, полных меда. Дагестанец предложил Вовке дело. Необычное. Делать его стали сразу после ночного налета: из патоки, старого меда и крахмала сварили литров сто фальшивого меда, разлили по банкам, а в каждую банку положили по кусочку настоящих сот, срезанных с украденных рамок. Банки получились красивые. Их было много: 368. Половину забрал и увез дагестанец, остальные достались Вовке. Он складировал их у себя на чердаке. Его жена и теща начали торговлю сперва во Владычном, но там и своих медонош хватало, да еще с настоящим медом. Стали они мыкаться по рынкам, но толку было мало. Машины у них сроду не было, возить банки на себе — в лом. Да тут еще Вовка в очередной раз присел «по бакланке» на два года. Глупо получилось, в чайной залупился на азеров, слово за слово, дошло до мордобоя с поножовщиной. Вовку подрезали, а он успел одному азеру проломить бутылкой череп. Короче, у азеров оказалась крепкая ментовская рука, Вовку посадили. Вот тогда жена его и обратилась к Саше и Лене: помогите банки впарить, барыш пополам. Ленка сразу отказалась банки ворочать. Да и торговать она не могла, не умела ни улыбаться, ни говорить с покупателями. Пришлось впрячься Саше в новое дело. Выбора не было, потому как и денег не было, как и всегда у них. Потолкавшись на рынках, он понял, что здесь ничего не обломится. И выбрал храм Пантелеймона, придорожный. Торговал Саша по воскресеньям и в праздники. Вначале пошло неплохо: за сентябрь купили сорок банок. Поллитровая стоила 400 рублей, маленькая — 200. Но потом, в черный день календаря на Воздвиженье, возник этот дед с Ухтомы. Он прикатил на своих зеленых жигулях с батареей банок настоящего меда, с аппетитной запечатанной рамкой, пергой, воском, прополисом. Поставил два стола, раскинулся. Сперва хотел вообще встать рядом с Сашей, но Саша сразу допер:
— Дед, давай отдельно, так наваристей.
— Как скажешь, милок, как скажешь!
Дед был маленький, быстрый, добрый, балагуристый. Он весь сиял на фоне угрюмого, грузно-неподвижного Саши. Баб звал «милая», мужиков — «милок». Его первые вопросы заставили Сашу напрячься и оцепенеть. Они касались пчел, а в пчеловодстве Саша — ни уха, ни рыла.
— Милок, как у тебя роение прошло? Не улетали?
— Ты маточники сам мастеришь аль в магазине берешь?
— Сколько раз кормил?
— А перезимовали как?
Вопросы жалили, как пчелы. Саше приходилось отмахиваться, как медведю. К счастью, это были не первые вопросы об этих загадочных, совершенно непонятных Саше насекомых. Один мужик спросил его:
— Как у тебя с варатозом?
— Да ничего, не жалуюсь пока, — усмехнулся Саша, думая, что тот спрашивает о варикозном расширении вен, от которого страдала покойная Сашина мать.
— А у нас в Шексне нынче беда: почти все ульи заражены.
Оказывается, речь шла о варроатозе, пчелиной болезни. Другой что-то спросил про медогонку, электрическая она у Саши или ручная. И почти все спрашивали, какой мед.
— Разнотравье, разнотравье, — бормотал Саша.
Пообтесавшись на новом месте, Саша придумал незатейливую легенду: пасеку держит брат, а он лишь торгует. Этим щитом он теперь заслонялся от всех вопросов.
Через час-полтора служба кончилась, народ пошел из храма. Пришло время работы. Саша, подкрепившийся салом, чесноком, хлебом и кривым огурцом, стал изображать оживление: хлопал своими большими пухлыми руками, покачивался, притопывал и бормотал:
— Медок, медок православный. Берем, не проходим.
Но народ, как всегда, проходил мимо.
— Православный медок. Разнотравье. Ароматы луговые, хорошие.
Бормоча это, Саша не терял своей врожденной угрюмости. Ухтомский дед кричал свои зазывалки так, что слышала вся округа. Саша мог что-то громко и от души рявкнуть, только когда отгонял козу Крапивиных от своего огорода. Выходящие из церкви люди энтузиазма у него не вызывали, хотя головой он понимал, что раскупить все банки с фальшаком способны только они. Но преодолеть угрюмую природу свою он не мог.
— Берем медок, медок православный.
Подошла женщина с девочкой. Попробовала. Ушла. Подошли две женщины. Одна попробовала. И со словами «возьму-ка я для них» купила маленькую банку. Получив две сотни, Саша по совету Лены сразу провел ими по всем банкам: на удачу. Подошел толстый седой человек с широким красным носом и недовольным лицом, попробовал. Отошел недовольно. Подошла семья, все перепробовала, отошла. Подошла старушка и сразу купила маленькую банку. Потом подошел полицай Сережа:
— Как оно?
— Помаленьку, — ответил Саша.
Он отстегивал Сереже штуку в месяц. Сережа глянул на банки своими равнодушными глазами и отошел.
Из-за праздника храм сегодня был открыт целый день. Народ подъезжал ставить свечки и уезжал. Саша тоже иногда заходил в храм поставить свечку «для здоровья», но в Бога не верил. Ленка тоже не верила, но считала, что «есть судьба, поэтому надо в жизни нюх не терять». До всенощной Саша сжевал пирог, яблоки и слегка озяб, несмотря на два свитера под ватником. Три раза ходил в храм греться, два раза — в кусты отлить. Он провожал людей своими оплывшими глазами, пытаясь угадать их достаток, семейное положение и место жительства. Люди были такие разные, но чем-то очень похожие. Чем именно, Саша не мог понять. Вообще, в людях всегда было что-то непонятно-неприятное… Мысли его прыгали, как блохи, с одного прохожего на другого: он прикидывал, оценивал, рассуждал, высмеивал, одобрял, сравнивал. Проходящие люди заставляли вспоминать других людей, родных, соседей, армию и детство в Рыбинске. Тогда было хорошо, сытно и весело, отец работал на электромеханическом заводе «Магма», прилично зарабатывал. Саша ходил в секцию самбо и еще учился играть на баяне. Потом «Магму» закрыли, отца уволили. Саша попал в армию. Вернулся, женился. Умерла мать, умер отец. И началась другая жизнь… Почти неизменно мысль скатывалась к ухтомскому деду. Почему, зачем он возник здесь?
— Вот какого хера, а? — бормотал Саша, разглядывая людей.
Что ему мешало торговать у себя на Ухтоме? Да и вообще, с машиной куда угодно закатиться можно. Хоть в Ярославль. Хоть и в Москву. Саша зеленел, когда у деда что-то покупали. Сводило челюсти от злобы. Был бы Вовка на свободе, подговорил бы его за штуку проколоть деду шины. Или просто — припугнуть. Самому это делать — стремно. Полиция неподалеку. Стодесятикилограммовый Саша мог бы прихлопнуть вертлявого деда, как муху, но, к сожалению, это было невозможно.
Перед всенощной стало смеркаться. И повалил редкий крупный снег. Дожидаясь, когда и народ повалит из храма, Саша зяб, топал валенками, прохаживался перед оградой. Не было уже ни нищих, ни старухи Насти.
Наконец стали выходить. Шли, шли. Мало кто подходил к Саше. Но все-таки одна дама в шубе купила большую банку. Саша прикинул в уме: 200+200+400=800. Неплохо.
Когда все ушли, Саша стал паковаться. Убрал в чемодан банки, снял щит, разобрал столешню, перевязал бруски, сложил стул. Подхватил все и зашагал к остановке.
Дома было тепло и пахло щами.
— Налей стакан, замерз как собака! — сказал Саша, входя.
Жена молча взяла литровую бутыль картофельного первача, налила стакан. Не снимая шапки и ватника, Саша выпил залпом, взял со стола кусок ржаного хлеба, приложил к носу, шумно нюхнул, посолил и зажевал.
— Ну как? — Лена посмотрела в упор своими черными, всегда серьезными глазами.
— Две маленькие, одна большая.
— Ну и слава богу. Садись, все давно готово. Ждала тебя.
Саша снял шапку, ватник, один из свитеров, стянул валенки, надел полуваленки, сел за стол. Лена поставила миску с солеными огурцами, другую — с кислой капустой, третью — с нарезанным салом. Выпили по полстакана, закусили. Лена подала щи. Из потемневшей капусты выглядывали побелевшие и разбухшие куски свернутой кожи.
— Сметаны нет, — объявила жена.
— Ну и хрен с ней.
Саша взял любимую деревянную ложку и стал есть щи. Лена тоже стала есть. Саша ел жадно. Проголодался. Лена жевала кожу:
— Во… мягкий потрох…
— Ну… — укоризненно буркнул Саша. — А ты спрашивала, что с ним делать…
— Поупрел хорошо…
— Питательный…
Саша жевал.
Лицо его во время еды становилось еще угрюмей, словно он ел назло кому-то. Передние зубы у него были еще вполне, хоть и прокурены. Один был сколот, с тех пор когда молодой еще Саша на Алешкином мопеде налетел на угол забора. С задними были проблемы. Первый зуб Саша потерял еще в десятом классе, когда щеку разнесло от флюса. Зуб был разрушен, стоматолог не стал с ним возиться, а просто удалил. Три других зуба вырвали в армии: от холода в казарме, недосыпа и плохой еды воспалилась надкостница. Удалось даже полежать в теплой больнице. Потом Саша лечил еще два зуба. И один из них опять пришлось удалить. Потом, когда после продажи квартиры в Рыбинске появились деньги, Саше поставили два моста. Лет через шесть под левым мостом воспалился зуб. Мост сняли, зуб надо было лечить, но денег на это уже не было. Зуб выдрали. А правый мост стоит до сих пор. Саша теперь жует все справа.
Лена жевала.
Когда она ела, лицо ее теряло свою хмурую серьезность, расслаблялось, становясь привлекательным. Жуя, она часто постанывала, словно готовясь что-то пропеть. Но петь она вообще не умела. У Лены зубы были хорошие, хоть и чистила она их редко. За всю жизнь ей трижды удаляли зубы: молочный, в третьем классе, и в двадцать лет два верхних последних, которые не туда росли.
Доели щи. Саша попросил добавки, Лена налила и подала картошку, тушенную с салом и луком. Саша выпил еще полстакана. Стал есть щи и картошку. Взял пульт от небольшого телевизора, стоявшего на небольшом холодильнике. Нажал красную кнопку.
Белый квадрат экрана расплылся. Саша пощелкал программы. Наткнулся на сцену из фильма «Подвиг разведчика». Плешивый предатель стоит перед группенфюрером СС, они слушают радио, откуда звучит русская песня.
— Недурная музыка, не правда ли? — спрашивает группенфюрер.
— Я не люблю русской музыки, господин генерал, — отвечает плешивый.
— Какую вы любите?
— Я украинец, господин генерал. У Москвы свои песни, у нас свои.
Кадр остановился, в него вдруг влез круглолицый, похожий на кота комментатор, энергично зажестикулировал:
— Вот где все начиналось! Вот откуда растут корни современного укрофашизма!
— Саш, надоело про войну, — сморщилась Лена.
Саша переключил. В большой яркой студии загорелый красиво одетый ведущий сделал руками пригласительный жест и заговорил:
— Здравствуйте! Вас приветствует программа «Белый квадрат». Сегодня мы поговорим о России. Наша великая, фантастическая и во многом непредсказуемая страна, которая, как пелось в песне, «веками непонятна чужеземным мудрецам», закономерно продолжает вызывать вопросы не только у этих, мягко сказать, мудрецов, но и у наших соотечественников. Один мой старый приятель недавно признался, что, прожив сорок с лишним лет в России, — представляете? — так и не понял, что у нас за страна. Причем человек он православный, патриот, интеллектуал, глубоко знающий нашу историю и культуру. Речь идет вовсе не о государственном строе. Каждый школьник знает, что Россия — федеративное, демократическое государство, с президентом и парламентом. Но какой образ вызывает наша страна у нас? На что она похожа? Какие ассоциации вызывает? У каждого этот образ — свой. Уверен, что у многих эти образы совпадают. У некоторых — нет. И вовсе не только у пятой колонны. Это как раз лишний раз подтверждает ту самую загадочность России. Как раз — лишний раз! Я рифмами заговорил, вот какая важная тема у нас сегодня! Поговорим же об этом. За нашим белым квадратным столом сегодня, как и всегда, сидят четыре гостя. Многих из них вы узнали. Но у нас правило «Белого квадрата»: только имена, только профессии. Никаких званий, должностей, регалий. Итак, мы…
Действие останавливается. Все находящиеся в студии замирают, как на стоп-кадре. В студию входит Алекс, персонаж из фильма Кубрика «Заводной апельсин». Он в своем белом обтягивающем костюме, в черных сапогах, с тростью в руке. Вслед за ним входят двое его друзей, одетые так же.
Алекс
Dubbi du?
Друг 1
Dubbi du!
Друг 2
Dubbi du!
Алекс
Dubbi dubbi du?
Друг 1, Друг 2
Dubbi dubbi du!
Алекс
Dubbi dubbi dubbi du?
Друг 1, Друг 2
Dubbi dubbi dubbi du!
Алекс (трогая тростью белый стол)
Что это?
Друг 1
Это moloko vellocet.
Друг 2
Да, Алекс, это moloko vellocet.
Алекс
Moloko vellocet?
Друг 1, Друг 2
Moloko vellocet!
Алекс (выдержав паузу)
Мои старые, добрые, дорогие droogs, вы меня принимаете за gloopy devochka?
Друг 1
Нет, Алекс.
Друг 2
Ну что ты, Алекс! Ты не gloopy devochka!
Друг 1
Ты наш droog и leader.
Друг 2
Да, Алекс! Droog и leader.
Алекс
Значит, вы все сделали horrorshow?
Друг 1
Алекс, мы все сделали horrorshow.
Друг 2
Мы все, все сделали horrorshow, брат!
Алекс
Horrorshow?
Друг 1, Друг 2
Horrorshow!
Алекс смеется, а потом резко бьет друзей тростью по накладным гульфикам. Друзья падают на пол, корчатся.
Алекс
Нет, вы не сделали horrorshow, droogs. Но вы должны сделать. Обязаны. Сделать все pohorrorshow.
Алекс начинает двигаться по павильону «Белый квадрат» в режиме обратного действия. Покинув студию, он попадает в дом Саши и Лены, затем оказывается возле храма Пантелеймона, в автобусе, снова в доме Саши и Лены, на площади перед магазином. Перебегающая площадь собака роняет кожаное кольцо от удара палки, брошенной Соплеухом. Алекс подхватывает кольцо, надевает на свою трость и, крутя кольцо, покидает павильон «Белый квадрат». Вокруг раскинулось огромное синее пространство, в котором красным светятся названия разных павильонов. Насвистывая мелодию «Поющий под дождем» и вертя кольцо на трости, Алекс стремительно движется по синему пространству. Видит павильон «День Победы». Направляется к нему. Входит в пространство павильона. Он оказывается на Красной площади. Май месяц, голубое небо, солнце. Все готово к параду и замерло в режиме стоп-кадра. Даже два голубя застыли в полете над площадью. Возле Исторического музея стоят рядами зэки в ватниках, с деревянными тачками в руках. По краям колонны торчат деревянные вышки с автоматчиками. Алекс идет по пустой площади к серой колонне. Сапоги его стучат по брусчатке, звук разносится по застывшей площади. На Мавзолее Ленина стоят зооморфы в светлых летних костюмах с головами крокодилов, гиен и носорогов. Алекс снимает кожаное кольцо с трости, размахивается и метает его в сторону мавзолея. Пролетев по весеннему воздуху, блеснув золотой заколкой на солнце, кольцо попадает на рог носорога и повисает на нем. Алекс на ходу свистит и аплодирует себе, сунув трость под мышку. Подходит к первому ряду колонны. Перед ним стоят зэки. Они разного возраста, в новых и старых ватниках, с новыми и старыми тачками. В тачках — одежда, книги, церковная утварь, радиоаппаратура, игрушки, посуда, очки, шляпы, обувь, постельное белье, скульптуры, картины, столярные, слесарные и музыкальные инструменты. Насвистывая, Алекс прохаживается, осматривая замерших зэков, постукивая тростью по тачкам, заглядывая в них. Затем выступает вперед, поворачивается к зэкам спиной и делает резкое движение тростью. Зэки оживают. Втягивают в легкие воздух и запевают:
— Этот день побе-е-е-еды!
Колонна приходит в движение. Зэки поют угрюмыми голосами, катят свои тачки. Другие зэки катят вышки, стоящие на колесах. Алекс идет впереди колонны, жонглируя тростью и пританцовывая в такт песне зэков. Стоящие на мавзолее зооморфы приветствуют колонну.
Владимир Сорокин
Белый квадрат
сборник короткой прозы
© Владимир Сорокин, 2018
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018
© ООО “Издательство АСТ”, 2018
* * *
Красная пирамида
Н. Н. Артамоновой
В общем, Юра перепутал Фрязино с Фрязево и уехал не туда. Наташа все объяснила ему: Ярославский вокзал, направление Фрязево или Щелково. Ее станция – Загорянская, где не все электрички останавливались. Фрязевская останавливалась, а фрязинская – совсем нет. Юру угораздило сесть на фрязинскую.
– Есть электричка в шесть пятнадцать, она ходит по будням регулярно, – говорила ему Наташа, стоя у станции метро “Динамо” и облизывая мороженое, зажатое двумя круглыми вафлями, которым Юра угостил ее. – Всегда у нас останавливается.
– И сколько часов… ммм… ехать? – сострил Юра, громко и много откусывая от своего мороженого вместе с вафлей.
– Сорок пять минут, – улыбнулась Наташа. – К семи будете у нас.
Они встречались третий раз, но почему-то так и не перешли на “ты”.
– Большая компания?
– Маленьких не бывает! – рассмеялась Наташа, тряхнув головой.
Она всегда так делала, когда говорила что-то веселое. У нее это выходило как-то чересчур искренне, что даже слегка граничило с глуповатой наивностью, но она не была глупой, Юра это быстро понял. Вообще, она все больше нравилась ему: небольшого роста, стройная, смуглая, подвижная, почти всегда улыбающаяся. Явно с примесью южных кровей. Что-то молдавское, армянское, а может, еврейское. Но Юра пока не спрашивал о корнях. От Наташи всегда шла волна радости. Ее волосы были черными, заплетенными в две тугие косы, обвивающие голову.
– Когорта поклонников предполагается? – Он быстро расправлялся с потекшим мороженым.
– Непременно! – Наташа снова тряхнула головой.
– Дуэльные пистолеты у вас найдутся?
– Есть папина двустволка!
– Патроны – за мной.
– Договорились!
Глядя на ее смеющиеся, мокрые от мороженого губы, Юра представил их первый поцелуй. В сирени, например.
– У вас растет сирень? – спросил он.
– Росла. Рос-кош-ная! Но куст совсем выродился. Папа срубил. Ма-а-аленький кустик остался.
Наташа доела вафли, достала из кармана жакета платочек, вытерла губы, подняла свой портфель, стоявший все это время у ее стройных смуглых ног, взяла его в обе руки, прижала к животу:
– Ну, я пошла.
И добавила, наклоняя голову вперед и глядя исподлобья:
– До субботы, Юрий.
– До субботы, Наташа! – Юра поднял и сжал кулак.
Она стремительно развернулась и быстро пошла в метро. Так же стремительно она разворачивалась тогда на бревне в спортзале, когда Юра впервые ее увидел. А потом прошлась по бревну легким колесом, оттолкнулась, спрыгнула, развела руки, запрокинув лучистое лицо.
Она была перворазрядница, училась в педагогическом, участвовала в студенческой спартакиаде, о которой Юра, студент второго курса журфака МГУ, делал репортаж для университетской многотиражки. Там и познакомились. Сходили в кино на французский фильм “Под крышами Парижа”, который оба уже смотрели: Юра – один раз, Наташа – трижды.
Гуляли в парке Горького.
И Наташа пригласила на день рождения.
И вот… Юра проехал мимо.
В подарок он вез бутылку шампанского и томик стихов Уолта Уитмена в переводе Корнея Чуковского. Эта книга, красиво изданная в издательстве “Академия”, стояла у них дома среди множества других книг, собранных еще дедушкой. Юра только однажды заглянул в нее, полистал и поставил на полку. И вспомнил, только когда задумался о подарке Наташе. Стипендию он уже потратил на три американских джазовых пластинки, купленных на Кузнецком у спекулянтов. Оставшихся денег хватило только на шампанское. У родителей Юра уже два месяца принципиально не просил.
“Красивая книга, хороший поэт…” – подумал он и положил Уитмена вместе с шампанским в свою сумку желтой кожи, с ремнем через плечо.
А в электричке зачитался Уитменом. И слишком поздно понял, что едет не туда.
– Не подскажете, когда Загорянка? – спросил он у худого хмурого старика с палкой и бидоном в сетке.
– Никогда, – лаконично ответил старик. – Не на то сел.
– Как?
– Так. Фрязинская в Загорянке сроду не останавливалась.
Юра вскочил, глянул в окно. Там ползли кусты и телеграфные столбы.
– И что же…
– Следующая – Зеленый Бор. Там сойдешь, вернешься до Мытищ, потом сядешь на фрязевский поезд.
– Черт! – Юра бессильно ударил кулаком по ладони.
– Черт тут ни при чем, – произнес старик и хмуро уставился в окно.
Ругая себя кретином, Юра взял сумку и вышел в тамбур. Здесь не было одной двери и гулял июньский воздух.
– Слышь, кореш, дай закурить! – раздалось за спиной.
Юра обернулся. Шпанистого вида парень стоял в углу тамбура, привалившись к стенке. Юра его вовсе не заметил, когда вошел. Недовольно глянув на парня, достал из кармана брюк ополовиненную пачку сигарет “Астра”, спички. Взял себе сигарету, протянул пачку парню. Тот оттолкнулся от стенки, шагнул в широких черных брюках, молча вытащил сигарету, сунул в губастый рот. Юра зажег свою, кинул спичку за плечо.
– Дай огня в зубы! – попросил парень.
Юра помедлил, думая сказать парню: “Свои пора завести”, но потом чиркнул спичкой, поднес. Парень закурил. У парня было бледное худое лицо с широкими скулами и скошенным подбородком.
– Зеленый Бор скоро? – недовольно спросил его Юра.
– А хер его знает, – ответил парень. – Я к корешам в Ивантеевку еду. Не отсюдова. Ты тоже?
Юра слегка кивнул.
Парень тускло осмотрел Юру, снова привалился к стенке и, с сигаретой в мокрых губах, полуприкрыл глаза.
Юра отвернулся, выпуская дым в дверной проем.
Электричка тащилась неспешно.
“Ползет как черепаха, – зло думал Юра. – Кретиноид. Идиотиум. Дуроплезиус…”
Быстро докурил сигарету, метнул окурок в ползущую мимо пыльную зелень. Вернулся в вагон. Все те же пассажиры все так же сидели на своих местах. Некоторые посмотрели на Юру, как ему показалось, с усмешкой.
“Способен вызывать только смех. И поделом”.
Юра открыл Уитмена, стал читать. Через восемь страниц хриплый голос в динамике объявил: “Зеленый Бор”. Подхватив сумку, Юра вышел в тамбур, где уже не было губастого парня, но стояли три женщины разных возрастов: старуха, полная дама и девочка.
Электричка затормозила с противным скрежетом. Юра сошел вслед за женщинами, огляделся. Немногочисленные пассажиры сошли на деревянный перрон и двинулись в сторону виднеющихся за зеленью деревенских домиков. Электричка уползла. Поняв, что надо перебираться на противоположную платформу, Юра спрыгнул на шпалы, перешел, шагая через нагретые солнцем рельсы, обогнул платформу, обнаружил деревянные ступени, поднялся. На перроне не было никого. Валялись редкие окурки. На длинном решетчатом щите с приделанными буквами висело только “БОР”. Вместо “ЗЕЛЕНЫЙ” различались лишь тени букв.
– Зеленый на ремонте… – хмуро пошутил Юра, подошел к лавке с облупившейся белой краской, сел.
Глянул на свои часы “Луч”, подаренные ему отцом после поступления в МГУ: 18:42.
– Начнут без меня…
Достал сигареты, но передумал. Убрал.
– Идиотиум! – произнес он, сощурился на застрявшее в соснах солнце и сплюнул на пыльный, зашарканный настил.
Прошло 12 минут.
Потом еще 13.
Потом 20.
Поезда не было.
– Вот и пиздекс. С днем рождения, Наташа!
Юра встал, пошел по перрону. На нем тоже по-прежнему не было ни души. Солнце уже скатилось ниже, промеж сосновых стволов.
С сумкой на плече Юра пошел по пыльным доскам, зло выстукивая сандалиями:
– Говномериум!
– Жопорватиум!
– Ебанатиум!
Доски глупо гудели от ударов Юриных подошв. Это совсем разозлило его. Пройдя весь перрон, он развернулся, разбежался и широко запрыгал, как прыгают легкоатлеты тройным прыжком, впечатывая всю свою злость в облезлые доски:
Белый квадрат (Прилепин)
Материал из Народного Брифли
Перейти к:навигация, поиск
Белый квадрат
2007
Краткое содержание рассказа
из цикла «Грех»
Микропересказ: Во время игры в прятки мальчик забрался в работающий холодильник, не смог выбраться и погиб. Рассказчик, который участвовал в игре, чувствовал свою вину: он не вспомнил о спрятавшемся и не нашёл его.
В деревне, где жил Захарка, все знали девятилетнего Сашку.
👦🏻
Захарка — рассказчик, в котором угадывается автор рассказа, маленький мальчик.
👱🏻
Саша — 9 лет, «нежной красоты лицо», осмысленная улыбка, добрый и порядочный.
Он был ласков с малышнёй, всех помнил по именам, жал руку при встрече, не матерился, не говорил пошлостей и совершенно не боялся Чебряковых.
🧑🏻🦰
Чебряко́вы — близнецы, 10 лет, местные хулиганы, держат в страхе всю ребятню.
Захарка сам слышал, как Сашка весело смеялся над Чебряковым, упавшим с дерева, тогда как другие не посмели даже улыбнуться. Хулиган грозно спросил, чего это он смеётся, и Сашка ответил: «А ты мне не велишь?». Всю жизнь Захарка мечтал так ответить, но у него не хватало мужества, и вместо этого он бросался в драку.
Сашкины родители жили в соседней деревне, а в Захаркиной жила Сашкина бабка. Мальчик ночевал то здесь, то там и часто возвращался домой вечером, через лес.
Я иногда представлял, что иду с ним, он держит мою лапку в своей цепкой руке, темно, и мне не страшно.
В Захаркиной деревне было много коз, которые часто нападали на мальчишек и интересовались их играми. В тот день ребята играли в прятки. Маленький Захарка усердно прятался, а потом бежал к квадрату, нарисованному кирпичом на белой двери сельмага, изо всех сил хлопал по нему ладошкой и кричал: «Чур меня!», чтобы не водить самому.
На малыша никто не обращал внимания, но он старался, надеясь, что большие пацаны его заметят. Захарка завидовал «их наглости, быстрым пяткам и матюкам». Каждое сказанное ими матное слово звенело и подпрыгивало, как «маленький и злой мяч». Когда сам Захарка пробовал тайком ругаться, слова гадко повисали на губах, и хотелось вытереться рукавом.
После своего очередного «чур меня» Захарка услышал смех за спиной и подумал, что ребята наконец оценили его ловкость, но это всех насмешил Сашка. Он сидел под деревом, наблюдал за игрой и умело каркал, отвечая удивлённой вороне. Козу заинтересовало его карканье, она подошла поближе, и Сашка немедленно её оседлал. Он скакал верхом на козе, держась за рога, весело гикая и крича: «Чур меня, чур».
Наступил вечер. Мальчишкам надоело играть, они устали и проголодались. Очередному водящему стало лень искать, он быстро нашёл Захарку и передал свою роль ему. Мальчик честно начал водить, бродил по высокой траве, искал спрятавшихся, а те потихоньку выбирались из укрытий и разбредались по домам. Даже ворона замолчала, и коз угнали домой.
Захарке было очень обидно. Уже в темноте, дрожа от вечернего холода, он добрёл до сельмага, приложил ладонь к белому квадрату и отправился домой, где его ждала мама и чай с бутербродами.
Сашка домой не вернулся. Родители решили, что он заночевал у бабушки, а та подумала, что он вернулся домой. Телефонов в деревне тогда не было, и проверить свои предположения они не могли.
Сашку искали два дня. Его бабушка расспрашивала Захарку, а Чебряковых возили в милицию. Утром в понедельник Сашку нашёл школьный сторож. Мальчик спрятался в пустую, но работающую морозильную камеру, стоящую у сельмага. Она не открывалась изнутри.
Руками и ногами мёртвый мальчик упирался в дверь холодильника. На лице намёрзли слёзы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт.
Мёртвый Сашка до сих пор приходит к повзрослевшему Захару во сне и ведёт с ним длинные беседы. Захар чувствует свою вину: ведь это он тогда водил.
На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу Олег Рой — Белый квадрат. Захват судьбы, Олег Рой . Жанр: Русская современная проза. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале kniga-online.org.
Ознакомительный фрагмент
Олег Рой
Белый квадрат. Захват судьбы
© Резепкин О., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
* * *
Спасибо моим друзьям – продюсерам фильма «Начало. Легенда о самбо», а также лично Георгию Шенгелия и Сергею Торчилину, чьи идеи вдохновили меня на создание этого романа, и моему консультанту по политико-экономическим, военным и социально-бытовым аспектам сюжета Битанову Алексею Евгеньевичу.
Памяти моего сына Женечки посвящается.
События, описанные в романе, не претендуют на полную историческую достоверность и являются художественным вымыслом.
Новосибирск встречал Спиридонова переменной облачностью; судя по всему, не так давно прошел дождь, краски вокруг были яркими, сочными, воздух все еще был насыщен влагой.
Ступив на перрон, Виктор Афанасьевич достал папиросы и закурил последнюю, спрятав пустую пачку в карман кителя, чтобы при случае выбросить в урну. И тут он увидел Ощепкова.
Виктор Афанасьевич сразу узнал его, хоть и представлял себе по-другому. Василий Сергеевич оказался крупнее и старше (последнее, впрочем, легко объяснить – фотографии в деле были нескольких лет давности). Одет он был в простой костюм, какие носят советские служащие летом, – светлая блуза с накладными карманами и чуть более темные просторные брюки. На ногах – ботинки армейского образца, в каких ходила тогда вся страна независимо от пола и возраста. На голове – светлая шляпа с широкими полями, довольно-таки несерьезная. Через руку переброшен светлый же плащик – их на юге России почему-то зовут макинтошами.
Виктор Афанасьевич нарочно зашел не с той стороны, куда Ощепков смотрел, выглядывая его, и бодро проговорил:
– Василий Сергеевич, не меня ли высматриваете? Я Спиридонов.
И протянул ему руку, с ноткой злорадства глядя на мгновенное замешательство. Впрочем, Ощепков совладал с собой моментально.
– Как я вас упустил? – патетически воскликнул он, крепко пожимая протянутую ему руку. – Рад познакомиться, Виктор Афанасьевич, весьма наслышан.
– Как и я про вас, – с готовностью отвечал Спиридонов. – Но, конечно, хотелось бы познакомиться ближе, коллега. Должен сказать, вашими успехами я впечатлен.
Ощепков смутился, натурально, как институтка. Высший дан по дзюудзюцу, вынужден был напомнить себе Спиридонов. В поведении, да и во всем облике Ощепкова было что-то детское, невинное, незамутненное. Это как-то не вязалось ни с его шпионской биографией, ни с тем, что было известно о нем как о дзюудоку.
– Непременно! – ответил Ощепков с энтузиазмом. – Нас с вами объединяет дзюудзюцу, а это, как вы знаете, намного больше, чем «схватил-подсек-повалил».
Виктор Афанасьевич кивнул. На его вкус, Ощепков был простоват, как инженерный карандаш.
– Несомненно, – улыбнулся он. – Сгораю от нетерпения узнать вашу историю. Вы видели места, где я только мечтал побывать, Кодокан…
– В свою очередь хотел бы познакомиться с вашей историей, – ответил Ощепков. – Как я слышал, вы учились у японского мастера. Я многих среди них знаю. Хотелось бы провести с вами хотя бы один поединок. Вы ведь тренируете московскую милицию; о вас говорят как о большом мастере…
– И вам не терпится узнать, насколько это соответствует действительности? – улыбнулся Виктор Афанасьевич. – Как я могу вам отказать? Мне только надо найти какую-нибудь гостиницу, а потом…
– Я отвезу вас, – живо вызвался Ощепков, – у меня извозчик заложен. А для вас заказан номер в «Метрополе»… простите, в «Октябрьской», просто все ее «Метрополем» здесь называют, как раньше.
И он улыбнулся какой-то бесхитростной, совершенно детской улыбкой. Улыбка ему удивительно шла.
– В «Метрополе»? – удивился Виктор Афанасьевич. – Но зачем? Я же не нэпман какой-то, меня бы вполне устроила чистая койка в какой-нибудь гостинице попроще.
Ощепков опять смутился. Но не так, как можно было бы ждать от провинциального чиновника, раболепствующего перед столичным и начинающим метать перед ним бисер (вспомним отечественных сатириков от Гоголя до Ильфа и Петрова). Нет, Василий Сергеевич смущался не от того, что чувствовал себя «на скользкой почве». Его смущение шло от души, от чистого сердца:
– Вы здесь из-за меня… Проделали долгий путь, оторвались от своих дел, оставили учеников…
Виктор Афанасьевич остановился и сказал почти строго:
– Но ведь и вы собираетесь оставить своих… И не просто надолго. Если все сложится так, как надо, вас переведут в Москву.
Василий Сергеевич посмотрел Спиридонову прямо в глаза и со вздохом ответил:
– Видит бог, мне бы этого не хотелось! Я привязчивый. Очень привыкаю к людям, к местам… Я любил Сахалин, хотя там нечего было особо любить, любил Токио, хотя он совершенно чужой нам, любил Владивосток… Теперь вот люблю Новосибирск. Но судьба не интересуется нашими предпочтениями. Я не виноват, что Машенька расхворалась. – Его глаза подозрительно заблестели, но Ощепков быстро взял себя в руки: – В свое оправдание скажу, что мне есть на кого оставить секцию. Другим тоже следует расти, а мне – обживаться на новом месте. Такова жизнь…
Спиридонов машинально кивнул, и они продолжили путь.
* * *
Оставив вещи в гостинице, Виктор Афанасьевич и его спутник сразу же отправились в спортклуб Осоавиахима, где Ощепков проводил занятия. Машин в городе почти не было, да и гужевой транспорт не запрудил улицы, и в целом, если сравнить с Москвой, Новосибирск казался тихим и патриархальным, о чем Виктор Афанасьевич опрометчиво не преминул сообщить Василию Сергеевичу.
Тот отреагировал, видимо, с легкой обидой, потому как пустился в пространные объяснения:
– Во-первых, мы с вами едем по периферийным кварталам, вдали от, так сказать, делового центра. А во-вторых, сегодня же пятница. Все домой спешат, отдохнуть после трудовой недели.
– А с преступностью у вас как? – поинтересовался Спиридонов, не подав виду, что заметил обиду.
– Бог миловал, – с удовлетворением ответил Ощепков. – Во Владивостоке похуже было, и то справлялись. А в Москве что?
Виктор Афанасьевич вздохнул:
– Да уж не то что раньше, но могло быть получше. Сознательность в народе растет медленно. Но мы над этим работаем, так сказать, не покладая рук и не жалея ног.
Василий Сергеевич каламбура, скорее всего, не понял:
– Здорово! Я вот занимаюсь с рабочей молодежью, и, доложу я вам, сколько в этой среде талантов! Золотое дно. Хорошо, что советская власть дает им возможность прорасти, не как встарь: упало зерние в терние… – Виктор Афанасьевич молчал, и Василий Сергеевич продолжил: – Дзюудзюцу меняет человека, меняет к лучшему. Я заметил, ко мне многие приходили, чтобы «научиться драться». Сейчас они совсем другие люди.
– Научились драться? – ровным голосом уточнил Спиридонов.
Ощепков выражением лица дал понять, что речь о другом:
– Научились жить! Думать научились, и все благодаря дзюудзюцу. Вы, кстати, как, не проголодались с дороги? Можем в столовую заехать, ресторана, правда, не могу предложить.
– Спасибо, не голоден, – ответил Виктор Афанасьевич. При его обычно скудном пайке и после вчерашней обильной трапезы в вокзальном общепите он мог не испытывать чувства голода еще дня три. – А вот курево мне купить стоило бы. У меня кончилось, а на вокзале я разносчиц что-то не заметил. Брал с собой в дорогу, но все выкурил… В поезде, знаете ли, чем еще заниматься?..
– Тогда остановимся у табачной лавки, – решил Ощепков и спросил у извозчика: – Дружок, здесь где-нибудь махоркой торгуют?
– На перекрестке есть лабаз Потребсоюза, Василь Степаныч, – степенно ответил тот, – да товар там негодный, одно название, что табак, а так солома сухая. Заехать, что ли, к Дешевкиным? У них есть любое курево, хошь «Кино», хошь буржуйское зелье. Правда, цены дерут, буржуи недобитые…
– Заедь, дружок, будь добр, – попросил Ощепков, поудобнее усаживаясь на сиденье. – А уж вы меня, Виктор Афанасьевич, великодушно простите, курить, по-моему, дело дурное.
– Извозчик-то ваш, что ли? – Виктор Афанасьевич пропустил замечание о вреде табака мимо ушей. Только морализаторства ему тут не хватало!
– Чей это «наш»? Новосибирский? – удивился Ощепков.
– А откуда же он вас знает? – в свою очередь был удивлен Спиридонов.
Ощепков разулыбался:
– А меня тут каждая собака знает, не то что рабочий люд. Как там у Есенина? «В переулках каждая собака знает мою легкую походку». Вот только, к счастью, по другому поводу.
Будь на месте Ощепкова кто-то другой, Виктор Афанасьевич давно бы решил, что тот задается, кичится своим показательным образом жизни – с Ощепковым представить себе такое было решительно невозможно. Казалось, Василий Сергеевич был напрочь лишен и малейшего намека на то, чтоб лукавить и играть роль. Говорят, сильные от природы люди добры. Действительно, очень часто, если не всегда, злыми человеконенавистниками люди становятся оттого, что несчастны и не видят ничего лучше, чем делиться своим несчастьем с окружающими. Впрочем, и сильных людей не обходят несчастья…
Семь лет назад в моей учительской практике произошёл анекдотический случай. Ко мне — учителю и классному руководителю — пришла мама восьмиклассницы поделиться своей тревогой. Она, врач, говорила о том, что медицинское сообщество вообще очень обеспокоено здоровьем подрастающего поколения. И что её, как маму, очень тревожит психологическое состояние её дочери. И задавала вопрос: “Может быть, причина и в том, какие книги вы читаете с ними на уроках? Посмотрите, с сентября по январь: описания поединков с отталкивающими анатомическими подробностями в «Илиаде», «Тарас Бульба» — без комментариев, теперь вот «Антигона», да ещё в двух вариантах — античном и современном. Там ведь тоже все умирают…” Мама была очень искренне встревожена, мне хотелось её успокоить. Я произнесла следующую фразу: “Ну что вы! Не волнуйтесь так. Вот мы только что «Ромео и Джульетту» начали…” — и наткнулась на испуганный взгляд.
В разговоре мы нашли взаимопонимание, но вопрос, заданный мне тогда, поднимался впоследствии неоднократно, часто превращаясь в упрёк мне и моим коллегам: “Зачем вы читаете с нашими детьми такие книги, которые не дают им спокойно жить? Зачем вы лишаете их душевного комфорта?”
Совсем недавно мне вновь пришлось серьёзно задуматься над этой проблемой. Месяц назад я искала текст, который можно было бы предложить ребятам для разговора о современной литературе, и мне всё время попадался рассказ Захара Прилепина «Белый квадрат». Страшный по содержанию рассказ, читать который очень трудно. Главный герой — взрослый — вспоминает о своём “пацанском” детстве, о мальчишеских играх и о конкретной игре, которая закончилась смертью одного из героев.
Я решилась на авантюру, которая могла стать очень серьёзным педагогическим промахом и стоить очень дорого, — дала этот рассказ для самостоятельного письменного анализа. Но спас меня сам Захар Прилепин: его произведение, являясь настоящей литературой, оказало правильное действие на юных читателей. В работах многих моих учеников я нашла отражение того катарсиса, который они испытали. Вот тут и возникла мысль поговорить о том, почему трудно читать такие книги? Почему родители не хотят, чтобы ТАКОЕ читали дети? И надо ли читать?
В другом классе построила работу, продумав её заранее. Не могу точно сказать, где эффект воздействия был сильнее. Да это и неважно. Главное — что итог размышлений для учеников на уроке не стал конечной точкой раздумий.
Для начала разговора возможны разные варианты. Можно предложить прочитать рассказ без воображаемых диалогов главного героя — Захарки — с Сашкой и финала, где очень жёстко и честно говорится о том, как именно погиб Сашка, тогда появляется возможность говорить о том, что такое сюжет и фабула произведения, каким образом такая композиция помогает выйти на проблематику. Очень важно найти точки напряжения в фабуле рассказа и проанализировать: совпадают ли они с точками напряжения в сюжете? Что важно для маленького Захарки в его детской жизни, какие проблемы волнуют взрослого героя?
Можно вначале прояснить, что за диалоги прерывают действие, тем более что не для всех учеников сразу становятся понятными эти вставки. С Сашкой ли ведёт диалог рассказчик? Ведь прочитанный финал однозначно констатирует, что Сашки нет на свете уже давно. С кем же разговаривает Захарка (как его называет собеседник)? Или Захар — повзрослевший, но оставшийся в том дне, когда случилось событие, навсегда врезавшееся в память и — скорее всего — определившее его дальнейшую жизнь? Это диалоги с собой, со своей совестью, которая не даёт успокоиться и заставляет искать — оправдания, ответы, путь в жизни? (Таким образом организованное повествование заставляет вспомнить автобиографическую трилогию Толстого.)
Они теперь навсегда вместе — два мальчика из детства. Живут вместе. Взрослеют вместе. Один из них не может вернуться в ту точку, когда всё произошло, для него уже нет пути в прошлое, потому что времени для него нет. А другой всё время возвращается туда, где для него всё началось. И всё для него теперь связано с белым квадратом, который определил его дальнейшую жизнь. И в воспоминаниях всё время настойчиво будет всплывать белый цвет (“тронутые по углам белой слюной губы”, “закинув белёсую пацанячью голову”, “на лодыжках расцветали белые крапивьи волдыри”, “парное молоко”) и квадрат, который очень хочется забыть (в рассказе он появляется несколько раз: сначала — “в игре в прятки надо было коснуться нарисованного <…> кирпичом квадрата, крикнув «Чур меня!»”, потом — “белый квадрат на двери был неразличим”, “приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат”). От этого квадрата хочется уйти в такие понятные детские заботы: “…буду строить из сахарных кубиков домик”. Но уйти нельзя, потому что это всегда с тобой — Сашкин раскрытый “квадратный рот с прокушенным ледяным языком”. Белый квадрат, который нарисовали на стене ребята кирпичом из белой глины. Квадрат дверцы белого холодильника, в которую “руками и ногами мёртвый мальчик упирался”, надеясь спастись. Эта деталь, так часто встречающаяся в тексте, заставляет задумываться о символике этих слов — “белый” и “квадрат”, о символике самого “белого квадрата”. Разный возраст учеников, богатство их читательского и жизненного опыта определит спектр ассоциаций — то, о чём нам вряд ли скажут восьмиклассники, мы услышим от одиннадцатиклассников: о снах Раскольникова — этих своеобразных диалогах со своей совестью; о «Чёрном квадрате» Малевича; о «Белой гвардии» и «Красной короне» Булгакова.
Что за герой Сашка, рядом с которым было так хорошо маленькому Захарке? “Сашка был необыкновенный. Солнечный чуб, нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой. Он ласково обращался с нами, малышнёй, не поучая, не говоря мерзких пошлостей, никогда не матерясь. Всех помнил по именам и спрашивал: «Как дела?» Жал руку по-мужски. Сердце прыгало ему навстречу. Он позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами…” Этот тёплый “солнечный чуб” срифмуется в конце рассказа с “маслом” — “жёлтым, холодным, словно вырезанным из солнечного блика на утренней воде”. Тёплой будет вспененная вода, в которой мама будет мыть вернувшегося домой Захарку. Тазик, бутерброд, “ещё <…> молока в чай”, белые квадратные кубики, из которых можно построить дом. Из каких “белых квадратов” ты выстроил свою жизнь, Захар?
“Необыкновенный” Сашка из рассказа Прилепина чем-то напоминает Павлушу из «Бежина луга». Как он дразнит свою судьбу! Нельзя не отметить значимость появления в рассказе описания вороны и коз, бродящих по деревне. Важно также отметить композиционную роль данного фрагмента, они появляются как раз в тот момент повествования, когда игра в прятки подходит к концу, скоро закончится — для всех, кроме двоих. “Козы прибрели и к нам, заслышав гвалт и сочный мальчишеский хохот. Порой хохот стихал — когда водящий начинал искать, — и козы озадаченно бродили, выискивая, кто шумел. Нашли Сашку.
Сашка сидел спиной к дереву, иногда отвечая карканьем удивлённой нашим играм вороне, гнездившейся где-то неподалёку. Каркал он умело и с издёвкой, чем, похоже, раздражал ворону ещё больше. Сашкино карканье смешило пацанов, и своим смехом они раскрывали себя водящему.
Коза тоже заинтересовалась «вороной», сидевшей под деревом, и была немедленно осёдлана и схвачена за рога.
Сашка вылетел из своего пристанища верхом на козе, толкаясь пятками от земли, крича «Чур меня, чур!» и весело гикая”. Он оседлал козу и, издеваясь, передразнивал ворону, как “позволял себе смеяться над местными криволицыми и кривоногими хулиганами”. Но раздражал он вестницу несчастий, а козы, предводительствуемые тем, чьё пение по-гречески звучит — “трагедия”, уже “нашли Сашку”. Сопоставление с рассказом Тургенева предполагает и наличие в обоих текстах двух финалов.
Сашку не нашёл тот, кто был водящим в игре: “В понедельник рано утром Сашку нашёл школьный сторож”. Конечно, мы не будем ставить при анализе рассказа знак равенства между автором, реальным человеком и повествователем, но вспомним, что на официальном сайте писателя, в разделе «Любимые цитаты» — первая: “Разве я сторож брату своему?” (Каин). Прилепин берёт за основу сюжета «Белого квадрата» абсолютно чистую ситуацию: герой не хотел, но не сделал. И это совершённое “несовершённое” довлеет над ним всю жизнь. Справедливо ли это? Хорошо или плохо? Вина или не вина? — вот вопросы на всю жизнь. Вот повод говорить о грехах ведомых и неведомых. А ведь и роман, частью которого является «Белый квадрат», носит такое название — «Грех». Символические детали, неслучайно появляющиеся в тексте, композиция рассказа, организация сюжета “работают” на выявление авторской позиции: только предельные вещи (жизнь, смерть, невозможность изменить что-то, вина), их осознание делают человека человеком, память, не предоставляющая возможности увернуться от ответов. Эта память формирует, организует личность, создавая для человека некие пределы, отсутствие которых делает его аморфным, теряющим внутренний стержень, форму. И тогда — нет пределов уже и вне его сознания, тогда “всё позволено”. И этой проблематикой, конечно, прилепинский рассказ близок произведениям Достоевского.
Всё время возвращается к Захарке Сашка, хотя говорит рассказчик: “Саша не слушает меня. Он и не приходит никогда. И я тоже не знаю, где он”. Это сам герой пытается найти себя, бродя в лабиринтах памяти, ищет путь к центру, смыслу. Анализ пространственной и временной структуры рассказа помогает и нам, читателям, к этому центру приблизиться. “Я прошёл посадкой, мимо школы, желтеющей печальными боками, мелко осыпающимися штукатуркой. У школы курил сторож, и огонёк… вспыхивал… Вспыхивал, будто сердце, последний раз толкающее кровь. Окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало”, — то расширяющееся, то сужающееся почти до точки пространство, в котором происходит действие, чередование “времён” создаёт своеобразный пульсирующий ритм повествования.
Прочитан трудный рассказ. Зачем мы его читали? Именно для того, чтобы человеку не хотелось спокойно жить, чтобы ему не хотелось душевного комфорта, от которого и до гламура совсем близко — “Чур меня!” — “Потому что если не чур — то водить самому”. Должен ли учитель отдавать себе отчёт в том, какую ответственность он берёт на себя? Безусловно. Как и понимать, что для восприятия подобных произведений человек, его читающий, должен обладать определённым духовным ресурсом. Но ведь этот ресурс невозможно создать без таких книг. Трудно? Конечно. Необходимо? Безусловно.
Один мальчик закончил свою работу словами: “Сашка запретил разделить это с ним. Поэтому Захарка разделил это с нами”.
Теперь несколько работ восьмиклассников. Все они разные и по уровню, и по манере. Объединяет их то, что написаны они в классе и совсем не редактировались.
“В рассказе Захара Прилепина «Белый квадрат» говорится о том, как однажды мальчишки играли в прятки, один из них — Сашка — закрылся в морозильной камере сельмага, а Захарка — водящий, самый младший, ушёл, так и не найдя своего друга. Сашка умер. И теперь, уже спустя много лет, Захарка всё ещё часто возвращается к тому дню, повествование о жизни деревенских пацанов, об их играх в прятки перемежается с диалогом уже взрослого Захарки с воображаемым Сашкой. И эти мысли приходят к нему уже сами, когда хотят. Сашка здоровается с Захаркой первым, как будто он жив и пришёл к другу: «Привет, Захарка. Ты постарел» — словно просто много лет не виделись и встретились. Захарка видит Сашу, его лицо: «У него мёрзлое лицо…», «Саша не слушает меня». Захарка ясно представляет, каково было Сашке, замёрзшему в холодильнике, часть его души словно вселяется в давно умершего мальчика: «Холодно, Захарка… холодно и душно…»
Но вот мысли автора опять возвращаются к далёкому солнечному детству, к той самой игре в прятки, к мальчишкам. Каким же представляется в описании автора то время? Захарке не повезло: в компании он был самым младшим, из-за чего к нему относились несерьёзно. Очень трогает рассказ о том, как Захарка с ликованием бежал («семенил короткими ножками») к двери магазина, чтобы хлопнуть ладошкой по заветному белому квадрату. В такие минуты он ощущал себя одним из более взрослых пацанов, на которых так хотел быть похож. Самый большой разрыв между Захаркой и другими ощущается в рассказе о мальчишеских матюках. Старшие уже ругались умело, никого не стесняясь (мат — это ведь такой признак взрослости!), а для Захарки эти слова, произносимые втайне от всех, были чем-то вроде подтверждения своей причастности к этой компании, ощущением чего-то запрещённого, но всё-таки доступного. А после ругательств оставалось лишь утереться рукавом, а затем долго рассматривать на рукаве присохшее. «Присохшее» — это тот осадок, который оставляло в душе Захарки место самого младшего и бесправного, которого даже «никто особенно и не искал». А мат — способ почувствовать себя старше, вылить всё, что накопилось, наружу — «на рукав». И хоть в чём-то Захарка хотел быть лучше или наравне со старшими пацанами. И для этого он изо всех сил хлопал ладонью по квадрату, так, «что ладонь обжигало», так же сильно, а может быть, сильнее других мальчишек.
Своеобразной «дверкой» в этот мир и был Сашка. Первое слово в описании его внешности — «солнечный». Солнце — это то, без чего ничто не может существовать. Вид «солнечного чуба» Сашки грел душу маленького Захарки. Не случайно то, что Сашка погиб именно в холодильнике, это создаёт ещё больший контраст между описаниями Сашки живого и мёртвого. То, что когда-то грело, теперь говорит: «Холодно, Захарка…»
Описание живого Сашки резко контрастирует с описанием хулигана Чебрякова, агрессивно настроенного и обиженного на весь свет за разорванный рукав. «Признак нервозности, признак того, что выдержка на исходе — и если сейчас не впасть в истерику, не выпустить когти…» — такому описанию, наверное, могла бы соответствовать большая часть деревенских мальчишек. А Сашка был одним из немногих, кто никогда не «выпускал когти». А «детские, юношеские, мужские плевки» — это возможность вместе со слюной выплюнуть остатки добрых чувств, чтобы потом драться до последнего с тупой злостью в душе. Но Чебряков даже после плевка не стал драться с Сашей: «Чебряков сплюнул и неожиданно резко присел…» Может быть, не только для малышей Сашка являлся «солнцем»?
Каким же представляется мёртвый Сашка? Совсем другим: «Нежной красоты лицо, всегда готовое вспыхнуть осмысленной, чуткой улыбкой…», «…у него нет мимики» — ушла, ушла та солнечность… И теперь Сашка, когда-то так помогавший Захарке, оставляет его наедине с горем, в котором виноват сам Захарка, а от этого переживания становятся ещё тяжелее: «Саша, я не в силах этого вынести, раздели со мной». — «Нет, Захарка». Не случайно сравнение лица Сашки с мёртвой тушкой птицы. Сашка «летел» по жизни, принося радость, он был певчей птицей, он неустанно выводил вместо пошлостей и матюков красивые песни. А теперь птица мертва. «И я боюсь, что от крика хряснет пополам его лицо — так же, как разламывается тушка замороженной птицы, открывая красное спутанное нутро» — может быть, в этой строке выражается боязнь Захарки того, что Сашка совсем от него уйдёт, что не останется даже его образа.
Большую роль в рассказе играют животные: козы и ворона. Трагедия — козлиная песнь: «козы интересовались мальчишескими играми» — опасность всегда ходила за мальчиками во время их игр. «Бежал, бежал, бежал — и всё равно получал совсем не больной, но очень обидный толчок…» — трагедия словно предупреждала мальчиков, сваливая их на землю, тычком в спину, о том, что могут случиться вещи гораздо более худшие, чем обидное падение. Но Саша седлает козу, не принимая предупреждения всерьёз. Главной теперь становится ворона — символ смерти, карканье которой не к добру. Мальчик умело передразнивает её. Он — ребёнок, пацан — этим отрицает наличие в мире таких вещей, как смерть. Интересная деталь: козы были именно у Сашкиной бабушки, ведь родители, когда он не вернулся, подумали, что мальчик остался у неё, поэтому не искали сына, в то время как тот умирал в холодильнике.
Со слов «Я прошёл посадкой, мимо школы…» начинается часть рассказа, которую стоит прочитать особенно внимательно, часть, в которой об этом не говорится, но «за кадром» Сашка уже мучается в холодильнике. О том, что близится что-то плохое, говорит лишь огонёк сигареты, вспыхивающий, «будто сердце, в последний раз толкающее кровь». Может быть, именно в ту минуту, когда сторож выкинул окурок, в последний раз вздрогнуло сердце мальчика… А в то время Захарка вернулся домой, перед этим победно ударив ладошкой по белому квадрату, уже не различимому в темноте. Горячая вода, мама и… масло. «Жёлтое, холодное…» — а ведь и Солнце, которое олицетворял Сашка, тоже жёлтое! Но в этот момент мальчик, скорее всего, уже был мёртв. И так же холоден, как и масло. «Ну вот, ушла» — со смертью Сашки весь мир, символ которого для ребёнка — мама, отворачивается от Захарки.
И, наконец, стоит обратить внимание на белый квадрат. Чем он является для Захарки? Символ детства, мальчишеских игр. В то же время это символ того горя, в котором был виноват Захарка (хотя я считаю, что Саша тоже глупо поступил, забравшись в холодильник). Мальчишки подбегали к квадрату и ударяли об него ладонями. А когда Захарка в темноте уже собирается уходить, квадрат уже не виден. Со смертью Сашки, видимо, для Захарки пропала та радость детства, которую квадрат символизировал. Мальчик в последний раз заканчивает игру, но хлопая уже наугад, сердцем чувствуя что-то неладное. А потом Захарка строит из сахарных кубиков домик. Сахарные кубики тоже квадратные и тоже белые, мальчик всё ещё пытается сохранить ту радость, которая неумолимо уходит.
Проходит много лет. Те пацаны, которые когда-то играли в прятки, выросли, наверное, многие даже забыли белый квадрат. Захарка тоже вырос, даже состарился. Но он до сих пор помнит эту стену сельмага с нарисованным на ней белым квадратом…”
(Таня Акимова)
“В рассказе «Белый квадрат» писатель З.Прилепин показал детскую жизнь, детские игры, воспоминания… Нет. Герой рассказа хотел поделиться с читателем своими чувствами и переживаниями. Он хотел разделить бы их с Сашкой, но не смог, точнее, Сашка запретил. Да, на самом деле жить с таким чувством в душе тяжело. «Эх, что же вы, ребята…» — так и хочется сказать. Было холодно. Захарка пошёл домой. А кому-то было ещё холоднее…
Настроение начала рассказа беззаботное: дети играют во дворе в прятки. Бегают, чихают в кустах, незлобно ругаются друг на друга… Далее идёт подробное описание игры от лица одного из игроков. И кажется, что цель каждого из них — белый квадрат на двери сельмага. А рядом стоял белый холодильник…
Вначале всё казалось таким беззаботным и смешным, что хотелось тоже пойти поиграть в салки с ребятами в поле, на даче, как летом.
После описания игры возникает какой-то странный диалог, какие-то оправдания, разговоры про старость. После диалога — описание лица, как у трупа, который долго лежал на морозе. После этого — слова: «Холодно, Захарка… Холодно и душно…» «Какая-то странная вставка», — думаю я, как-то не сочетается она со всем рассказом, да и грустная немного…
Дальше автор даёт описание характера Сашки. Сашка был добрым и смелым мальчиком, не боялся дать отпор даже тем, кто старше и сильнее, при маленьких никогда не ругался матом, защищал их, водил за ручку, учил их, заступался за них… Не боялся он и местных хулиганов — Чебряковых, которых побаивалась вся округа. Позволял себе даже смеяться над ними.
Я восхищался его характером и душевными качествами. Один раз возникла конфликтная ситуация между Сашкой и Чебряковым. Сашка не струсил, наоборот, Чебряков начал нервничать. «Да, — подумал я. — Сашка не из робкого десятка…»
Потом опять повествование резко прерывается. Зачем автор вставил в рассказ какие-то отвлечённые диалоги? Опять «душно, холодно». С кем это автор разговаривает? Если с Сашкой, то при каких обстоятельствах?
Далее — возвращение в рассказ: козы бродят. Да, злые были козы, бодались. У меня на даче не такие! Очень обидно, когда коза бодает, и ты падаешь. Я понимаю Захарку. Какое-то глупое животное одерживает над тобой верх! Козам было интересно, как играют дети. Они ходили вокруг и блеяли. Тут в голову пришла мысль: по-гречески «трагедия» — «козлиная песнь»… Да нет! Нелепица какая-то! Какая тут трагедия?
Дальше описывается, как Сашка дразнил ворону. Ворона вызывает ассоциации со смертью или с каким-нибудь другим несчастьем. «Глупые мысли лезут в голову», — подумал я.
Наступил вечер. Захарку осалили, и он стал водить. Ребята начали расходиться по домам. Тут стало грустно. И Захарке, и мне. Захарка побрёл домой. Проходя мимо школы, он заметил, как курил школьный сторож. Сигарета была как сердце, которое билось в последний раз. В этот момент и сердце человека тоже билось в последний раз. Захарка вернулся домой.
Опять какой-то странный диалог. Стало тревожно… Сразу после этого — разговор с мамой.
Сашка остался последним из ребят, которые играли. Он играл до последнего…
Трудно жить с мыслью, что из-за тебя погиб человек:
— «Чур меня», — сказал я шёпотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат.
— Я вернулся домой, Саш.
— Я тебя звал.
— Саша, я не в силах вынести это, раздели со мной.
— Нет, Захарка.
И ворона, и тупые, блеющие козы — всё в рассказе было не случайно. Сашка запретил разделить это с ним. Поэтому Захарка разделил это с нами”.
(Андрей Кузнецов)
“Прятки. Весь рассказ эти… дети играют в прятки. Есть мальчик, Сашка. Пока читаем, не можем понять, что случилось. Что же такое произошло, что он похож на тушку птицы? Замороженной птицы.
И почему рассказ начинается с «ты постарел»? Вообще, к чему всё это? О прятках, о Сашке… Это похоже на встречу старых друзей после долгой, очень долгой разлуки.
Детские воспоминания самые сильные. Мне так кажется. Может, это потому, что других ещё нет. Не знаю. Но всё-таки такое запоминается. И всякие пацаны запоминаются. И личности вроде Сашки. И игры. И разные мелкие детали, типа запаха новостройки, «матюки». И тот белый квадрат. И ведение игры. Иногда это действительно ужасно: упадёшь или окрапивишься — и обидное такое чувство. Вот и герой, мальчик на тоненьких ножках, испытал это. Горечь, нерешительность. Тоску.
Окурок гаснет. Может, это означало, что Сашка умер? Нет. А может, и да.
И появление животных не случайно. И коза, чьё блеяние предвещает беду («трагедия»), и ворона — к несчастью.
И сторож, нашедший мальчика. Кто курил — тот нашёл.
Идёт диалог. Вспоминает. Или вспоминают. Шизофрения? Вряд ли. Похоже, что правда.
Квадратный белый холодильник. Да, он именно такой, я уверена. И «квадратный белый рот с прокушенным ледяным языком». Мне кажется, поэтому так назван рассказ”.
(Маша Волнухина)
“Рассказ «Белый квадрат» показывает воспоминания мальчика Захарки. Рассказ об игре в прятки, обычной игре, которой не дано было закончиться… Да она и до сих пор для Захарки не закончилась…
Сначала в тексте рассказывается об играх в прятки в общем. Начало о мальчике, в общем-то не интересном никому, не вызывающем практически никаких чувств, эмоций: «Я был самый маленький, меня никто особенно и не искал». Его стремление выделиться, достичь чего-то… стремление к этому белому квадрату: «Выкрикнув, я не без удовольствия услышал хохот за спиной — значит, кто-то оценил, как я ловко выпрыгнул, как домчался…»
Воспоминания Захарки о Саше длятся на протяжении всего рассказа. «Сашка был необыкновенный…»
Автор пишет рассказ об одном повествователе, как о двух. То есть Захарка, вспоминая, ведёт разговор с Сашкой, вымышленный разговор… разговор с призраком прошлого.
Я думаю, автор пишет об отношении Саши и ребят потому, что поведение Саши показывает, насколько смелым и умеющим постоять за себя он был. Что придаёт рассказу ещё большую трагичность.
Не случайно в «Белом квадрате» появляются животные, такие как ворона и коза. Ворона — символ несчастья, смерти, а слово «трагедия» в переводе с греческого — «козлиная песня». Когда Захарка начал водить, и ворона умолкла, и коз угнали домой. Значит, трагедия уже близка: «Я пошёл мимо школы, желтеющей печальными боками» «…И огонёк… вспыхивал… Вспыхивал, как будто сердце, последний раз толкающее кровь».
Почему же рассказ называется «Белый квадрат»? Наверное, потому, что он играет определённую роль в рассказе. Ведь эта цель, к которой так стремился Захарка, начала исчезать. «Белый квадрат на двери был неразличим». «“Чур меня”, — сказал я шёпотом и приложил ладонь туда, где, кажется, был квадрат». Сахарные кубики — это белые квадраты, по крайней мере — выглядят так же: «Тогда я буду строить из сахарных кубиков домик…» Будет строить домик из целей, будет строить жизнь из исчезающих в чае кубиков.
Мы встречаемся с квадратом и в конце рассказа, когда сторож находит Сашу в холодильнике: «Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт…» На протяжении всей этой печальной истории мы встречаемся с квадратом. Он как символ целеустремлённости и смерти — вещей несовместимых, как жизнь и смерть, правда и ложь…
А ведь Сашка спрятался в холодильнике рядом с сельмагом. Рядом с невинным сельским магазином располагался смертельный холодильник. Так часто бывает: невинная на первый взгляд вещь таит в себе то, что невозможно даже представить…”
(Влада Костенко)
“В рассказе «Белый квадрат» имеются два временных плана. Один, главный, — это детство, прошлое. Другой — мысленный диалог с Сашкой, который держит читателя заинтригованным до конца рассказа. Рассказчик — главный герой, повествует о событиях своего детства, о случае, который он вспоминает в отчётливых деталях до настоящего момента. Всё время в рассказе — один день прошлого, но при этом тянутся ниточки в настоящее и в какое-то безвременье.
В рассказе описывается совершенно нелепая гибель положительного героя — Сашки. Он, по словам автора, «был необыкновенный», в отличие от остальных пацанов он считал ребят помладше тоже людьми равноправными, а не ничего не понимающими «мелкими». С самого начала мы проникаемся симпатией к Сашке, кроме описаний, в этом помогает введение в рассказ антигероев — братьев Чебряковых, хулиганов, которым Сашка, один из очень немногих, мог дать отпор словами.
При этом на весь рассказ распространяется чувство, что с ним должно что-то случиться, это достигается за счёт мысленных диалогов рассказчика с Сашкой, описанием его странного, страшного лица, а также тем, что о нём всегда упоминается только в прошедшем времени.
Кажется, что и природа подготавливает читателя к его смерти. На протяжении рассказа абсолютно нет солнца, цвета, поэтому мир предстаёт в чёрно-белом цвете. Животные также представлены только атонические. Ворона или ворон — вестник смерти, неизменный спутник любых порождений подземного мира, козёл, считающийся одним из воплощений дьявола, «трагедия» в переводе с греческого — «козлиная песнь». Эти «козлиные изречения», будто бы слышанные автором, словно предвещают беду.
Название рассказа — «Белый квадрат». Он был нарисован на двери сельмага, и каждый должен был дотронуться до него и сказать «Чур меня», попросить своих далёких предков о милости. Но в рассказе есть и второй белый квадрат, случайный — квадратный рот мёртвого Сашки.
Очень большую роль в этом тексте играют художественные детали. Именно они создают ту атмосферу безнадёжности, предчувствия чего-то страшного. Эти детали-вестники: вспыхивающий огонёк сигареты — сердце, толкающее в последний раз кровь; Захарка, как будто оставшийся в одиночестве на передовой; рассказ про козлов — всё это создаёт в душе читателя тревогу, какую-то неясную, но тревогу, что обязательно должно произойти что-то плохое. Последним штрихом является гибель окурка. Именно гибель, так как вначале он сравнивается с сердцем, а дальше: «окурок полетел в траву, дрогнув ярко-ало, — и потух».
Сашка — замечательный, добрый человек, гибнет очень незаслуженно и нелепо, при этом, хоть и есть тревога, но форму смерти она обретает только в конце. До самого конца не понимаешь, к чему они, эти разговоры автора с Сашкой, что с ним происходит. Мы не понимаем, как это понимает рассказчик, что он мёртвый, для нас он живой. Живыми становятся и другие персонажи этого рассказа. Ребята, их эмоции, взаимоотношения описаны необычайно реалистично, жизненно. Из-за этого в конце рассказа испытываешь не просто жалость (ну, умер литературный герой, ну и что?), а шок, так как умирает не абстрактный герой, а как бы реальный Сашка, к которому я уже успел привязаться. Эффект реальности усиливается совпадением имени реального автора и героя рассказа.
Эта трагедия вызывает море неподдельных чувств, поэтому, хоть я и не люблю грустных рассказов, этот рассказ мне нравится.
Напоследок хочется сказать о символике белого квадрата. Он — как бы символ спасения, жизни, но если ты опоздал, то опоздал навсегда, как муравей из сказки Бианки. Захарка был последним, да и он почти не видел спасительного белого квадрата”.
(Кирилл Власов)