Исторический рассказ бориса васильева государева

Государева Тайна (fb2) — Государева Тайна 138K скачать: (fb2) — (epub) — (mobi) — Борис Львович Васильев

Никто уж и не помнит, когда впервые появился в Москве рослый худой юродивый воинской кости и осанки. Пришел босиком в лютый мороз, стоял недвижимо у паперти храма Покрова, что на Рву, ногами не перебирал, не поджимал их и даже пальцами не шевелил. Ступни большие были, растоптанные, черные то ли от грязи, то ли от мороза, но все их запомнили. Молчал, подаяния не просил, а только на разноцветье луковок храмовых крестился непрестанно да поклоны клал. Кто-то первым Васькой его назвал — откликнулся да так Василием и остался в московской памяти.

Признали скоро, в тот же день, как только Василий этот вечером все собранное им подаяние нищенке с дитем малым отдал. Этого даже главный московский юродивый Иван Большой Колпак выдержать не смог:

— Блаженный он, братия нищенская…

Так Василий и стал Василием Блаженным, вскоре потеснив и блаженством, и юродством своим Ивана

Большого Колпака, не говоря уж о колпаках малых. Да так потеснил, что и поныне известен не только в Москве, но и по всей Руси и даже за пределами ее.

Первая слава пришла к нему скоро, да нескоро покинула. В морозный солнечный день — воскресенье то было, народу на Красной площади изрядно скопилось — из Кремля стража высыпала и стала народ тот теснить, проезд освобождая. Выстроили всех в два порядка криками да батогами, и Василий Блаженный оказался в первом ряду, в который, говорят, совершенно не рвался, а попал с толпою, что у храма Покрова на Рву да на скате к Москве-реке у лотков да рыбных развалов теснилась. Мог бы и вытолкаться, да толкаться не любил, народ не обижал и всем уступал дорогу. И так доуступался, что угодил в первый ряд.

А тут как раз из Спасской башни конники появились, а за ними — санный поезд, и народ в истоптанный снег повалился: царский то был выезд. Все и попадали, особенно — в первых рядах порядков, только Василий не упал. Как стоял, так и остался стоять, только, говорят, глаза у него огнем загорелись неистовым. И царский возок — а царь в черном был, в скорбном, опять, стало быть, кто-то из родни его помер — подле остановился, чтоб государь всея Руси на Спаса башенного перекреститься мог и шапку надеть. И пока он крестился, закричал вдруг Василий на всю примолкшую Красную площадь:

— В прохладе живешь, царь!.. От прохлад твоих народ русский уж и спокой души утерял, и прожиток живота своего, и нищими да бездомными Русь переполнилась!.. Под прохладой тогда забавы царские понимались, и народ вовсе онемел от дерзости сей. И царь онемел тож. Глянул гневно на Блаженного, но и тот, говорят, тож гневно глянул, и два гнева встретились тогда под сенью куполов церкви-невесты.

—  Потому и волосья остричь тебе некогда, что карает тебя Господь Всемилостивый за лютость твою!

В траурные дни тогда по сорок дней не стриглись, а у государя дни эти один на другой набегали. Такое не только что сам Грозный царь Иван Васильевич снести не мог, и царь милостивый не снес бы. А он вздохнул кротко, в калигу поясную полез и ефимок золотой Блаженному бросил:

—  Помолись за меня, святой человек.

И рукой махнул, чтоб поезд трогался.

Умчался царский поезд на богомолье. Говорят, тогда даже ногайкой никого не огрели, что уж совсем чудом выглядело. А Блаженный погрозил вослед пальцем и отдал жалованный ефимок убогой вдове с двумя малолетками. Большие деньги, между прочим, и Иван Большой Колпак, не сдержавшись, крякнул с досады, чем навсегда и погубил славу свою юродивую. А слава Блаженного возросла. По всей Москве слова его передавали из уст в уста. Но, правда, шепотом.

В зиму возросла, а летом укрепилась.

Знойный денек выдался, суховейный, и царь встречал его в благолепии Успенского собора. А народ у собора толпился, царского выхода ожидая.

И Василий тоже там был. Стоял у самого выхода: ему как-то само собой это место уступали. Так уж повелось, и даже Иван Большой Колпак и слова не молвил. Он теперь вообще помалкивал и, говорили, уходить намеревался. Куда-то на богомолье с каликами перехожими.

Уморились все и разопрели, пока царь в холодке молился. Он вообще подолгу молился не столько от святости или умиления, сколько грехов своих ради. И любил наблюдать из-под грозных век: свято ли службу несут приближенные, истово ли молятся. Сегодня ему нравилось: благостно все шло, по чину складывалось, по вере творилось. А вышел из собора — опять этот костлявый у дверей.

—  Почто, царь, холопов с земель ярославских согнал? Где им хлеб насущный сыскать в Москве перепуганной да переполненной? То ж чада твои, о пропитании коих тебе заботиться должно денно и нощно!..

—  Изыди, юродивый.

—  А кто ж тебе правду молвит, коли изыду я? Уж не бояре ли твои льстивые? Речи их — мед для ушей твоих, а дела их — жало для народа русского!.. Брат у тебя спрашивает, да где он, твой брат? Одни уста остались…

Застил гнев очи царские. Поднял он железом окованный посох свой и ткнул им в босую ногу Василия. Ахнул народ, знамения ожидая, а Блаженный посмотрел, как кровь из ноги капает, в песок впитываясь, вздохнул и сказал с горечью:

—  То кровь сына твоего, царь Иван.

Ничего не добавил больше и побрел, сильно опечаленный. Царь в Александрову слободу уехал, а народ толковал с неодобрением, что никто из праведников и мучеников московских за Блаженного так и не всту-

пился и, стало быть, святости в нем не так уж много и содержится. На следующий день об этом еще больше толковали, на третий мальчишки, осмелев, Василия каменьями закидали, на четвертый какой-то приказный собаку на него натравил, и хоть собака та Блаженного укусить не решилась, приказного тож небеса не покарали, что все и отметили. А на пятый из Александрова люди прибежали и зашептали с перепуганными глазами… Таких хватали, в Разбойный приказ волокли, кнутом да батогами били нещадно, а кого и на дыбу вздергивали, а только слух уже пополз по Москве. Страшный слух:

— Государь сына своего старшего посохом убил до смеряй. А крови две капли вылилось всего. Ровно как из ступни Блаженного пред Успенским собором…

А Василий вел себя как прежде, будто ничего и не случилось, будто и тогда, в знойный воскресный день, он как не знал ничего, так и теперь не знает. Каждый божий день появлялся у любимого храма своего — Покрова Божьей Матери, что на Рву — в рубище жалком, веригах и с железным крестом на груди. И такой, говорят, тяжести был тот крест, что немногие могли и двумя руками его поднять. Совсем немногие.

Московский простой белый и черный люд его настолько высоко чтил, что и церковнослужители не вмешивались. Им правда тоже нужна была, а кто, кроме юродивых, правду на Руси правителям когда говорил? Никто не говорил, все мук тела собственного боялись, а мук души своей от того страха и не чуяли. А Василий совсем уж чудаком был: и во Христа верил истово, и посты соблюдал строго, и правду прямо в глаза резал, и лжой языка своего не поганил, и бессребреником был, всю милостыню совсем уж убогим, калекам да сиротам ежедень отдавая. И слава его росла.

Более всего Богу трудился Блаженный на Пасху да на Рождество, а как наступал Великий пост, на коленах обходил все Сорок Сороков московских, осененных крестами. Молитву творил, а потом вдруг исчезал недели на две, а то и на три, и никто не знал, где он обретается. Но всегда появлялся перед Пасхой на коленах у входа в храм Покрова Пресвятой Богородицы, что на Рву. И все умилялись вере его неистовой.

Но однажды не появился, и шум возник на всей Красной площади и даже в Кремле. Шум, плач и стенания, и царь Иван Васильевич велел его сыскать, чтоб народ успокоился. Сыскали — сыскари на Руси всегда славились, — и государю доложил о том сам Малюта Скуратов.

—  Занемог Васька Блаженный. У стрелецкой вдовы в доме, что в Хамовниках, отлеживается. Повели, государь, привезу.

—  Коль дом знаешь, так и навестить не грех. Поехали навещать в тихие заснеженные Хамовники. Стрелецкая вдова от таких гостей в обморок упала, а царь и Малюта в горницу мимо прошли. В горнице, чистой и прибранной, лежал чистый и прибранный Василий и читал Виктора Аврелия, на латинском языке.

—  Откуда грамоту знаешь?

—  Добрые люди обучили, государь.

Царь Иван Васильевич ваял книгу, полистал: Латинскому обучили?

— Латинскому, нашему, а еще — греческому.

Василий здесь говорил не так, как на папертях и площадях. Просто и спокойно, не изрекал и не пророчествовал. Царь это отметил, а еще отметил, что говорил он с ним без страха и подобострастия, будто с равным себе, и царю это понравилось. А Малюте не понравилось, но он утешался тем, что за ним всегда было последнее слово.

—  Где ж они, эти добрые люди?

—  В раю, государь. Там, где все, тобою убиенные.

—  А как наречены были?

—  В синодик свой загляни. Что, и синодика у тебя нет, государь? Как же грехи свои отмолить надеешься? Безымянных молитв Христос от убийц не приемлет.

—  Смело заговорил. На милость мою уповаешь? Милость без границ куда суровости хуже.

—  На разум твой, государь, уповаю.

—  Дозволь, великий государь, я с ним потолкую, — сказал Малюта. — У меня он живо имена припомнит. Кто учил да зачем.

Глянул на него Василий и вздохнул:

—  А тебя, палач, и молитвы уж не спасут.

—  На дыбе изломаю, смерд юродивый!..

Царь Иван Васильевич с любопытством следил за этим разговором. Ждал, видать, кто первым чуру запросит.

—  Я уж сам себя изломал, больше некуда. Зато душу выпрямил, и нет в ней боле страха. А без страха не грозен ты мне, палач. И ты, царь, тоже не грозен. Подыми вериги мои, Малюта, попробуй.

—  Я тебя сперва подыму…

—  Подыми вериги, — тихо сказал Иван Васильевич. — Блаженный просит.

Малюта нехотя подошел к выходу, где лежало железо, примерился, с трудом оторвал вериги от пола. А ведь в силе был тогда. В большой силе! И государь тоже попробовал, но лишь чуть приподнял и бросил. Грохнуло железо.

— Одного доселе богатыря знал, — сказал он. — Под Казанью единорог с раската сбило, так пушкарь один его на место поставил. Один! Силы такой ради я его в свою царскую баню позвал. А он меня ослушался и не пришел. Меня, царя всея Руси ослушался!

— Знать, не с руки ему было.

— Не с руки?!. — взревел государь, и кровь ударила в голову.

— Царскую честь взвешивать осмелился?..

— Сердце у тебя гневливое, а голова слабая, — вздохнул Василий. — И раз так выйдет, что не сдюжит она, кровью переполнится и тебя же ударит. И архангелы затрубят радостно: «Грешника великого Суд Божий востребовал!..»

— Когда? Когда случится сие? Я за царство в ответе…

— Молитву читай, когда гнев почуешь, государь. А иначе скоро осиротеет Русь, к великой своей радости.

Царь промолчал, с трудом сдержавшись. Но — сдержался: блаженные слов на ветер не бросали. Сказал, остынув:

— Почему же ты тогда в баню мою не пришел?

—  В бане телеса голые. А мне вериги сымать не велено.

—  Так снял уж! Вона, у порога лежат.

—  Те снял, а главную оставил. Главную со смертью моей ты, государь, сам с меня сымешь.

Василий распахнул рубаху. Вся грудь его была закована в глухой панцирь.

—  Ожерелок перерубишь и сымешь. И никто о сем знать не должен, государь. Иначе смута великая на Руси начнется…

Хотел государь Иван Васильевич еще что-то спросить, но посмотрел на Малюту и не решился.

—  Благослови, блаженный.

—  Скорее грешная рука моя отсохнет.

Говорят, заорал царь слова непотребные с великой досады и вышел вместе с палачом, как с собакой хозяин выходит.

А на следующий день остановились сани у вдовьего домика, что в Хамовниках, и дюжие молодцы втащили в сени две плетенки, на добрый берковец каждая… Одну — с заморскими фруктами, изюмом да орехами, а другую — со всякой рыбой. Со стерлядью и белужиной, с семгой и сигами, со снетками и сельдью переяславльской, с икрой и вязигой. Как вошли молча, так и ушли, слова не сказав. И Блаженный вдове велел подарки те царские по церквам раздать.

А вечером и сам государь пожаловал. Неизвестно, с какой охраной, но вошел один. В черной монашеской рясе и скуфейке того же цвета. Перекрестился на образа, сел на лавку, и оба долго молчали.

—  Думал, отужинать пригласишь.

Накрой стол, Акулинушка, — сказал Василий. Поднялся с ложа, к столу сел. И сидели они друг против друга. Один — весь белый, другой — весь черный. И опять молчали, пока вдова стол накрывала. Капустку кислую, соленые огурчики, грузди да черствый хлебушко. Потом ушла с поклоном, и царь оказал укоризненно:

—  Угощение мое для других приберег?

—  Угощением твоим сирых да убогих по церквам угощают.

—  Себя спасаешь, Васька? — угрюмо усмехнулся Иван Васильевич. — Себя любишь, себя жалеешь. А я себя денно и нощно на алтарь жертвенный кладу, чтоб из сердца моего Русь добрый меч выковала. Крамолу уничтожаю, непокорных в бараний рог гну и тем язвы зловредные из тела государства Российского вырезаю.

—  А государство Российское для людей или для тебя да потомков твоих?

—  Прибрал Господь потомков моих, один Федор остался, да какой с него прок. Пресеклась нить святого Александра Ярославича Невского грехов моих ради. Людям я дорогу торить призван. Огнем и мечом торить!

—  Огонь бесстрашных выжигает, меч дерзким головы рубит, и кто же останется на торной дороге твоей? Усмиряющие душу собственную, а не гордыню в ней. Трусливые да поддакивающие. Спиной гибкие, языком сладкие, у которых лжа, как лягушка, поперед правды выскакивает. Ты капустки откушай, государь, охолони душу.

Поковырял царь капустку хищными пальцами, в рот горстку закинул и вздохнул:

Где правда жизни, Блаженный? — Не во зле, государь, нет ее там, не ищи зазря.

В поиске правда. И не мечом ее искать надобно, а добром, для народа творимым. Зримым и ощутимым, тогда и ложь на Руси исчезнет. Ложь да слова непотребные — язык диавола, правда — язык Господа. Только правда!

—  Правда?.. — прищурился Грозный. — Ну, так скажи мне ее. Скажи, кто ты есть, Василий?

—  Грешен я, царь Иван, — помолчав, сказал Василий. — Коли ты в кровище по горло, то я — по колени. Страданиями чужие страдания отмаливаются, добром — зло, смирением — гордыня. Нет иных ступенек в Царствие Небесное. Когда я понял это, распустил ватагу и в монастырь на черные работы ушел.

—  Ватагу, сказал? Уж не разбойник ли ты, которого Кудеяром звали?

—  Был. И твоим пушкарем под Казанью тоже был, почему и люблю храм Покрова, что на Рву.

—  Лепота, — вздохнул Грозный.

—  Нетленная лепота, — согласился Василий. — Именем твоим, царь, на Руси во веки веков детей пугать будут, а на ту красоту — молиться, пока Русь стоит.

— Кудеяр, значит, — сказал Грозный: ему не понравилось, что не он разговор ведет.

—  Был. Да невмоготу стало, и сон ушел от меня.

—  А сейчас спишь?

—  Аки младенец, государь. И сны ангельские снятся.

—  А я не сплю, — вздохнул Иван Васильевич. — Собаки да мётлы в забытьи видятся. Чего метут, что вынюхивают?..

— И во спасение свое решил ты, что крамолу. Но не пришел к тебе сон целительный, и опричнину ты разогнал. Кого — в монастырь, кого — на дыбу, кого — на плаху. Сам рожаешь и сам роженое глотаешь, аки змея — хвост собственный. И катится по Руси колесо кровавое, а за кем катится, знаем только мы с тобой.

— Мы?..

— Ты — злым умышлением, я — помыслом Божиим, государь. Известно мне стало, что ездил ты в Суздаль, в Покровский монастырь, где и отслужил панихиду на детской могилке. Стало быть, верил, что первая жена великого князя Василия, отца твоего, Соломония Сабурова, мальчонку родила.

—  Пуста могилка та.

—  А слух пошел, будто князья Суздальские того мальчонку спрятали, а в могилку его куклу положили. И ты, государь, этому однажды поверил и веришь до сей поры. И до того испугался, что велел всех князей Суздальских под корень извести.

—  Замолчи, раб!..

—  Лжи бояться надо, а не правды, — укоризненно вздохнул Василий. — Лжа и человека, и царство разъедает, как ржа железо. Но единожды испугавшийся страху обречен. И толкал тебя страх твой на все зверства твои. Как прослышишь, будто брата твоего где видели, так и мчишь туда лютовать да свирепствовать. А злые люди страхом твоим пользовались, с другими свои счеты сводя. Игрушкой ты стал, царь, в чужих руках игрушкой. А мнишь себя самодержцем.

—  Уж не ты ли братец мой? — усмехнулся Иван Васильевич.

—  Юродивый царь да блаженный брат — даже для Руси многовато.

Размахнулся тут царь Иван Васильевич и что силы было ударил Блаженного по худой, одной кожей обтянутой щеке.

И вышел, хозяйку оттолкнув и дверью громыхнув.

Царь Иван Васильевич то ли на богомолье, то ли по делам многотрудным отъехал, до весны-красны отсутствовал. А приехав, спросил первым делом, не видел ли кто Василия Блаженного. Побежали тут приказчики с дьяками да глашатаи с приставами, поголосили и на Кремлевских площадях, и на Красной, а доложили, что никто Блаженного не видел аж с Великого поста. И мраком подернулся лик государев.

—  Знать, призвал Господь Блаженного всея Москвы. — Так и сказал, говорят.

А на другой день доложили, что вдова стрелецкая, именем Акулина, упрямо к нему пробивается.

— Сюда ее!..

Приволокли в саму Грановитую палату, на узорчатый пол бросили.

—  Все вон!.. — закричал государь.

Все враз выкатились, задами пятясь. А Иван Васильевич к вдове подошел, с пола поднял:

—  Жив ли Василий?

Жив, государь. Не вели казнить, только с твоей царской пощечины и до сей поры встать не может. Просил тебя, царь-государь, к нему с кузнецом пожаловать.

Пожаловал государь с кузнецом и с Малютой. Так втроем в горницу и вперлись.

Лежал Василий белее рубахи и прозрачнее июньского облака. Легкий, как душа безгрешная. Улыбнулся царю через великую силу, сказал:

—  Пусть кузнец с Малютой во дворе обождут. Пока мы с тобой, царь Иван, в остатний раз побеседуем.

Грозный государь всех за дверь выставил, подсел к Василию.

—  Синодик повелел составить?

—  Составили уж.

—  Меня в него впиши. Все одно убьешь.

—  Зачем? Ты мне живой любопытнее. Лекаря своего пришлю.

—  Лекарь от смертных мук не избавит. Победит татарин в душе твоей, стало быть, и убьешь.

—  Какой татарин? Говори да не заговаривайся, блаженный!..

—  Ох, темна душа твоя, Иван, дочерна темна, — вздохнул Василий. — И во тьме той двое дерутся, вижу их. Русский витязь с татарским богатырем в смертной схватке сошлись. Когда витязь побеждает, светлеет душа твоя, когда богатырь — тьма сгущается.

—  Нет татарской крови во мне, — нахмурился Грозный. — Греческая есть, литовская есть, а…

А битву на реке Ворскле помнишь? Разгромили тогда татары литовцев, и великий князь их Витовт в леса бежал. Три дня один бродил по чащобам, пока вольного казака Мансура не встретил. Спас его вольный казак, за что получил от Витовта урочище Глину и титул княжеский.

—  О матери моей вспомнил? О Елене Глинской?

—  О ней, государь, ее предок Мансур Витовта спас. А был тот Мансур сыном Мамая проклятого, которого пращур твой Дмитрий Донской на поле Куликовом за великие злодейства покарал. Вот и породнились кровушки победителя да побежденного, русского да татарина. И битву свою Куликовскую в душе твоей продолжают. То один верх возьмет, то другой; а ты маешься, что братца настичь не можешь. Так успокойся, изгони страх из души своей. Отрекся брат твой от жизни мирской и ничем тебе не угрожает. Блаженному многое открыто, государь.

—  Стало быть, ты…

—  Я сегодня Богу душу отдам. А как отлетит душа пред очи Его, зови кузнеца да броню мою с тела сыми.

—  А что под броней?

—| А под броней то, что никому, кроме тебя, видеть не надобно.

—  Ладонка какая? Или знак?

Улыбнулся Василий с трудом великим.

—  Не помнишь ты, Иван, боли своей младенческой. А я — помню.

—  Боли?

—  Когда Шемяка великого князя Василия Темного с паперти Троицкого собора умыкнул и замятия началась братоубийственная, порешили ревнители закона мету на потомков его ставить, чтоб подмены не было. О том немногие знали, но знаки ставили. Крестильный

крестик раскалят до белого каления и прижмут младенцу к груди, где сердце.

—  Кузнеца!.. — страшно закричал царь Иван, вскакивая.

—  Погоди, брат…

Но кузнец уже вошел. Сорвали рубаху с умирающего, а он еще улыбался, еще просил тихо:

—  Погоди, брат. Дай душе отлететь…

—  Ожерелок руби ему, ожерелок!.. — не слыша шепота, не видя улыбки, кричал Грозный.

—  На живом?.. — ахнул кузнец.

—  Руби!

—  Прибьем ведь…

—  Велю!..

Наставил кузнец зубило, стал бить по нему молотком, а ожерелок гнулся, не перерубаясь, а прогибаясь только. Прогибы его вонзались в горло, страшно хрипел Блаженный, задыхаясь, а кузнец, озверев уже, все бил да бил. Кровь текла, пена кровавая…

—  Бей!..

—  Не рубится он…

—  Бей! Велю!..

Лопнул наконец ожерелок панциря уже на мертвом. Уже на забитом и задушенном, уже на отошедшем в мир иной в муках нечеловеческих. Сорвали панцирь, и сквозь кровь, всю грудь залившую, увидел Грозный той же кровью окрашенный крестик на левой груди брата своего. Там, где сердце.

—  Знак, вроде?.. — удивился кузнец.

—  Что?..

Выхватил Иван Васильевич кинжал из-под рясы, ударил наотмашь. И рухнул кузнец. И заголосила Акулина вдруг, а Грозный отшвырнул кинжал окровавленный и побежал, ее оттолкнув.

За ним Малюта с охраной гнался, да быстро больно бежал государь всея Руси. До ближайшей церкви.

—  Не пускать никого!.. Не пускать!..

Два дня стража никого в ту церковь не допускала. Даже попов. А народ кругом стоял, в безмолвии вой слушая. Два дня вой тот из темной церкви доносился…

А на третий день царь Иван Васильевич Грозный из церкви вышел. Черный, как головня, с глазами горящими.

—  Блаженного схоронили?

—  Отпевают, — сказал Малюта.

—  Где?

—  В церкви соседней.

—  Веди.

Широко шагал государь: охрана еле поспевала народ на пути его расталкивать. Но споткнулся Божиим помыслом и на отпевание опоздал.

—  В храме Покрова, что на Рву, хоронить велю.

В самом храме.

И первым плечо под домовину подставил.

Долог был путь до храма Покрова. Менялись те, что гроб несли, но Грозный царь нес его бессменно. В придел внес, гроб опустил и рухнул перед ним на колени…

И по сей день сияют луковки храма Покрова Пресвятой Богородицы, давно уж названного храмом Василия Блаженного. И любуются им и москвичи, и гости столицы, и дети, и взрослые, христиане и магометане, иудеи и буддисты, истово верующие и неистово отрицающие. Одухотворенная красота всех равняет и всех поднимает.

Одно слово: лепота.

Поклонитесь ей. Низко поклонитесь светлой душе Блаженного всея Москвы.

Вечная память…

Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Текст книги «Государева Тайна»

Автор книги: Борис Васильев

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Никто уж и не помнит, когда впервые появился в Москве рослый худой юродивый воинской кости и осанки. Пришел босиком в лютый мороз, стоял недвижимо у паперти храма Покрова, что на Рву, ногами не перебирал, не поджимал их и даже пальцами не шевелил. Ступни большие были, растоптанные, черные то ли от грязи, то ли от мороза, но все их запомнили. Молчал, подаяния не просил, а только на разноцветье луковок храмовых крестился непрестанно да поклоны клал. Кто-то первым Васькой его назвал – откликнулся да так Василием и остался в московской памяти.

Признали скоро, в тот же день, как только Василий этот вечером все собранное им подаяние нищенке с дитем малым отдал. Этого даже главный московский юродивый Иван Большой Колпак выдержать не смог:

– Блаженный он, братия нищенская…

Так Василий и стал Василием Блаженным, вскоре потеснив и блаженством, и юродством своим Ивана

Большого Колпака, не говоря уж о колпаках малых. Да так потеснил, что и поныне известен не только в Москве, но и по всей Руси и даже за пределами ее.

Первая слава пришла к нему скоро, да нескоро покинула. В морозный солнечный день – воскресенье то было, народу на Красной площади изрядно скопилось – из Кремля стража высыпала и стала народ тот теснить, проезд освобождая. Выстроили всех в два порядка криками да батогами, и Василий Блаженный оказался в первом ряду, в который, говорят, совершенно не рвался, а попал с толпою, что у храма Покрова на Рву да на скате к Москве-реке у лотков да рыбных развалов теснилась. Мог бы и вытолкаться, да толкаться не любил, народ не обижал и всем уступал дорогу. И так доуступался, что угодил в первый ряд.

А тут как раз из Спасской башни конники появились, а за ними – санный поезд, и народ в истоптанный снег повалился: царский то был выезд. Все и попадали, особенно – в первых рядах порядков, только Василий не упал. Как стоял, так и остался стоять, только, говорят, глаза у него огнем загорелись неистовым. И царский возок – а царь в черном был, в скорбном, опять, стало быть, кто-то из родни его помер – подле остановился, чтоб государь всея Руси на Спаса башенного перекреститься мог и шапку надеть. И пока он крестился, закричал вдруг Василий на всю примолкшую Красную площадь:

– В прохладе живешь, царь!.. От прохлад твоих народ русский уж и спокой души утерял, и прожиток живота своего, и нищими да бездомными Русь переполнилась!.. Под прохладой тогда забавы царские понимались, и народ вовсе онемел от дерзости сей. И царь онемел тож. Глянул гневно на Блаженного, но и тот, говорят, тож гневно глянул, и два гнева встретились тогда под сенью куполов церкви-невесты.

–  Потому и волосья остричь тебе некогда, что карает тебя Господь Всемилостивый за лютость твою!

В траурные дни тогда по сорок дней не стриглись, а у государя дни эти один на другой набегали. Такое не только что сам Грозный царь Иван Васильевич снести не мог, и царь милостивый не снес бы. А он вздохнул кротко, в калигу поясную полез и ефимок золотой Блаженному бросил:

–  Помолись за меня, святой человек.

И рукой махнул, чтоб поезд трогался.

Умчался царский поезд на богомолье. Говорят, тогда даже ногайкой никого не огрели, что уж совсем чудом выглядело. А Блаженный погрозил вослед пальцем и отдал жалованный ефимок убогой вдове с двумя малолетками. Большие деньги, между прочим, и Иван Большой Колпак, не сдержавшись, крякнул с досады, чем навсегда и погубил славу свою юродивую. А слава Блаженного возросла. По всей Москве слова его передавали из уст в уста. Но, правда, шепотом.

В зиму возросла, а летом укрепилась.

Знойный денек выдался, суховейный, и царь встречал его в благолепии Успенского собора. А народ у собора толпился, царского выхода ожидая.

И Василий тоже там был. Стоял у самого выхода: ему как-то само собой это место уступали. Так уж повелось, и даже Иван Большой Колпак и слова не молвил. Он теперь вообще помалкивал и, говорили, уходить намеревался. Куда-то на богомолье с каликами перехожими.

Уморились все и разопрели, пока царь в холодке молился. Он вообще подолгу молился не столько от святости или умиления, сколько грехов своих ради. И любил наблюдать из-под грозных век: свято ли службу несут приближенные, истово ли молятся. Сегодня ему нравилось: благостно все шло, по чину складывалось, по вере творилось. А вышел из собора – опять этот костлявый у дверей.

–  Почто, царь, холопов с земель ярославских согнал? Где им хлеб насущный сыскать в Москве перепуганной да переполненной? То ж чада твои, о пропитании коих тебе заботиться должно денно и нощно!..

–  Изыди, юродивый.

–  А кто ж тебе правду молвит, коли изыду я? Уж не бояре ли твои льстивые? Речи их – мед для ушей твоих, а дела их – жало для народа русского!.. Брат у тебя спрашивает, да где он, твой брат? Одни уста остались…

Застил гнев очи царские. Поднял он железом окованный посох свой и ткнул им в босую ногу Василия. Ахнул народ, знамения ожидая, а Блаженный посмотрел, как кровь из ноги капает, в песок впитываясь, вздохнул и сказал с горечью:

–  То кровь сына твоего, царь Иван.

Ничего не добавил больше и побрел, сильно опечаленный. Царь в Александрову слободу уехал, а народ толковал с неодобрением, что никто из праведников и мучеников московских за Блаженного так и не всту-

пился и, стало быть, святости в нем не так уж много и содержится. На следующий день об этом еще больше толковали, на третий мальчишки, осмелев, Василия каменьями закидали, на четвертый какой-то приказный собаку на него натравил, и хоть собака та Блаженного укусить не решилась, приказного тож небеса не покарали, что все и отметили. А на пятый из Александрова люди прибежали и зашептали с перепуганными глазами… Таких хватали, в Разбойный приказ волокли, кнутом да батогами били нещадно, а кого и на дыбу вздергивали, а только слух уже пополз по Москве. Страшный слух:

– Государь сына своего старшего посохом убил до смеряй. А крови две капли вылилось всего. Ровно как из ступни Блаженного пред Успенским собором…

А Василий вел себя как прежде, будто ничего и не случилось, будто и тогда, в знойный воскресный день, он как не знал ничего, так и теперь не знает. Каждый божий день появлялся у любимого храма своего – Покрова Божьей Матери, что на Рву – в рубище жалком, веригах и с железным крестом на груди. И такой, говорят, тяжести был тот крест, что немногие могли и двумя руками его поднять. Совсем немногие.

Московский простой белый и черный люд его настолько высоко чтил, что и церковнослужители не вмешивались. Им правда тоже нужна была, а кто, кроме юродивых, правду на Руси правителям когда говорил? Никто не говорил, все мук тела собственного боялись, а мук души своей от того страха и не чуяли. А Василий совсем уж чудаком был: и во Христа верил истово, и посты соблюдал строго, и правду прямо в глаза резал, и лжой языка своего не поганил, и бессребреником был, всю милостыню совсем уж убогим, калекам да сиротам ежедень отдавая. И слава его росла.

Более всего Богу трудился Блаженный на Пасху да на Рождество, а как наступал Великий пост, на коленах обходил все Сорок Сороков московских, осененных крестами. Молитву творил, а потом вдруг исчезал недели на две, а то и на три, и никто не знал, где он обретается. Но всегда появлялся перед Пасхой на коленах у входа в храм Покрова Пресвятой Богородицы, что на Рву. И все умилялись вере его неистовой.

Но однажды не появился, и шум возник на всей Красной площади и даже в Кремле. Шум, плач и стенания, и царь Иван Васильевич велел его сыскать, чтоб народ успокоился. Сыскали – сыскари на Руси всегда славились, – и государю доложил о том сам Малюта Скуратов.

–  Занемог Васька Блаженный. У стрелецкой вдовы в доме, что в Хамовниках, отлеживается. Повели, государь, привезу.

–  Коль дом знаешь, так и навестить не грех. Поехали навещать в тихие заснеженные Хамовники. Стрелецкая вдова от таких гостей в обморок упала, а царь и Малюта в горницу мимо прошли. В горнице, чистой и прибранной, лежал чистый и прибранный Василий и читал Виктора Аврелия, на латинском языке.

–  Откуда грамоту знаешь?

–  Добрые люди обучили, государь.

Царь Иван Васильевич ваял книгу, полистал: Латинскому обучили?

– Латинскому, нашему, а еще – греческому.

Василий здесь говорил не так, как на папертях и площадях. Просто и спокойно, не изрекал и не пророчествовал. Царь это отметил, а еще отметил, что говорил он с ним без страха и подобострастия, будто с равным себе, и царю это понравилось. А Малюте не понравилось, но он утешался тем, что за ним всегда было последнее слово.

–  Где ж они, эти добрые люди?

–  В раю, государь. Там, где все, тобою убиенные.

–  А как наречены были?

–  В синодик свой загляни. Что, и синодика у тебя нет, государь? Как же грехи свои отмолить надеешься? Безымянных молитв Христос от убийц не приемлет.

–  Смело заговорил. На милость мою уповаешь? Милость без границ куда суровости хуже.

–  На разум твой, государь, уповаю.

–  Дозволь, великий государь, я с ним потолкую, – сказал Малюта. – У меня он живо имена припомнит. Кто учил да зачем.

Глянул на него Василий и вздохнул:

–  А тебя, палач, и молитвы уж не спасут.

–  На дыбе изломаю, смерд юродивый!..

Царь Иван Васильевич с любопытством следил за этим разговором. Ждал, видать, кто первым чуру запросит.

–  Я уж сам себя изломал, больше некуда. Зато душу выпрямил, и нет в ней боле страха. А без страха не грозен ты мне, палач. И ты, царь, тоже не грозен. Подыми вериги мои, Малюта, попробуй.

–  Я тебя сперва подыму…

–  Подыми вериги, – тихо сказал Иван Васильевич. – Блаженный просит.

Малюта нехотя подошел к выходу, где лежало железо, примерился, с трудом оторвал вериги от пола. А ведь в силе был тогда. В большой силе! И государь тоже попробовал, но лишь чуть приподнял и бросил. Грохнуло железо.

– Одного доселе богатыря знал, – сказал он. – Под Казанью единорог с раската сбило, так пушкарь один его на место поставил. Один! Силы такой ради я его в свою царскую баню позвал. А он меня ослушался и не пришел. Меня, царя всея Руси ослушался!

– Знать, не с руки ему было.

– Не с руки?!. – взревел государь, и кровь ударила в голову.

– Царскую честь взвешивать осмелился?..

– Сердце у тебя гневливое, а голова слабая, – вздохнул Василий. – И раз так выйдет, что не сдюжит она, кровью переполнится и тебя же ударит. И архангелы затрубят радостно: «Грешника великого Суд Божий востребовал!..»

– Когда? Когда случится сие? Я за царство в ответе…

– Молитву читай, когда гнев почуешь, государь. А иначе скоро осиротеет Русь, к великой своей радости.

Царь промолчал, с трудом сдержавшись. Но – сдержался: блаженные слов на ветер не бросали. Сказал, остынув:

– Почему же ты тогда в баню мою не пришел?

–  В бане телеса голые. А мне вериги сымать не велено.

–  Так снял уж! Вона, у порога лежат.

–  Те снял, а главную оставил. Главную со смертью моей ты, государь, сам с меня сымешь.

Василий распахнул рубаху. Вся грудь его была закована в глухой панцирь.

–  Ожерелок перерубишь и сымешь. И никто о сем знать не должен, государь. Иначе смута великая на Руси начнется…

Хотел государь Иван Васильевич еще что-то спросить, но посмотрел на Малюту и не решился.

–  Благослови, блаженный.

–  Скорее грешная рука моя отсохнет.

Говорят, заорал царь слова непотребные с великой досады и вышел вместе с палачом, как с собакой хозяин выходит.

А на следующий день остановились сани у вдовьего домика, что в Хамовниках, и дюжие молодцы втащили в сени две плетенки, на добрый берковец каждая… Одну – с заморскими фруктами, изюмом да орехами, а другую – со всякой рыбой. Со стерлядью и белужиной, с семгой и сигами, со снетками и сельдью переяславльской, с икрой и вязигой. Как вошли молча, так и ушли, слова не сказав. И Блаженный вдове велел подарки те царские по церквам раздать.

А вечером и сам государь пожаловал. Неизвестно, с какой охраной, но вошел один. В черной монашеской рясе и скуфейке того же цвета. Перекрестился на образа, сел на лавку, и оба долго молчали.

–  Думал, отужинать пригласишь.

Накрой стол, Акулинушка, – сказал Василий. Поднялся с ложа, к столу сел. И сидели они друг против друга. Один – весь белый, другой – весь черный. И опять молчали, пока вдова стол накрывала. Капустку кислую, соленые огурчики, грузди да черствый хлебушко. Потом ушла с поклоном, и царь оказал укоризненно:

–  Угощение мое для других приберег?

–  Угощением твоим сирых да убогих по церквам угощают.

–  Себя спасаешь, Васька? – угрюмо усмехнулся Иван Васильевич. – Себя любишь, себя жалеешь. А я себя денно и нощно на алтарь жертвенный кладу, чтоб из сердца моего Русь добрый меч выковала. Крамолу уничтожаю, непокорных в бараний рог гну и тем язвы зловредные из тела государства Российского вырезаю.

–  А государство Российское для людей или для тебя да потомков твоих?

–  Прибрал Господь потомков моих, один Федор остался, да какой с него прок. Пресеклась нить святого Александра Ярославича Невского грехов моих ради. Людям я дорогу торить призван. Огнем и мечом торить!

–  Огонь бесстрашных выжигает, меч дерзким головы рубит, и кто же останется на торной дороге твоей? Усмиряющие душу собственную, а не гордыню в ней. Трусливые да поддакивающие. Спиной гибкие, языком сладкие, у которых лжа, как лягушка, поперед правды выскакивает. Ты капустки откушай, государь, охолони душу.

Поковырял царь капустку хищными пальцами, в рот горстку закинул и вздохнул:

Где правда жизни, Блаженный? – Не во зле, государь, нет ее там, не ищи зазря.

В поиске правда. И не мечом ее искать надобно, а добром, для народа творимым. Зримым и ощутимым, тогда и ложь на Руси исчезнет. Ложь да слова непотребные – язык диавола, правда – язык Господа. Только правда!

–  Правда?.. – прищурился Грозный. – Ну, так скажи мне ее. Скажи, кто ты есть, Василий?

–  Грешен я, царь Иван, – помолчав, сказал Василий. – Коли ты в кровище по горло, то я – по колени. Страданиями чужие страдания отмаливаются, добром – зло, смирением – гордыня. Нет иных ступенек в Царствие Небесное. Когда я понял это, распустил ватагу и в монастырь на черные работы ушел.

–  Ватагу, сказал? Уж не разбойник ли ты, которого Кудеяром звали?

–  Был. И твоим пушкарем под Казанью тоже был, почему и люблю храм Покрова, что на Рву.

–  Лепота, – вздохнул Грозный.

–  Нетленная лепота, – согласился Василий. – Именем твоим, царь, на Руси во веки веков детей пугать будут, а на ту красоту – молиться, пока Русь стоит.

– Кудеяр, значит, – сказал Грозный: ему не понравилось, что не он разговор ведет.

–  Был. Да невмоготу стало, и сон ушел от меня.

–  А сейчас спишь?

–  Аки младенец, государь. И сны ангельские снятся.

–  А я не сплю, – вздохнул Иван Васильевич. – Собаки да мётлы в забытьи видятся. Чего метут, что вынюхивают?..

– И во спасение свое решил ты, что крамолу. Но не пришел к тебе сон целительный, и опричнину ты разогнал. Кого – в монастырь, кого – на дыбу, кого – на плаху. Сам рожаешь и сам роженое глотаешь, аки змея – хвост собственный. И катится по Руси колесо кровавое, а за кем катится, знаем только мы с тобой.

– Мы?..

– Ты – злым умышлением, я – помыслом Божиим, государь. Известно мне стало, что ездил ты в Суздаль, в Покровский монастырь, где и отслужил панихиду на детской могилке. Стало быть, верил, что первая жена великого князя Василия, отца твоего, Соломония Сабурова, мальчонку родила.

–  Пуста могилка та.

–  А слух пошел, будто князья Суздальские того мальчонку спрятали, а в могилку его куклу положили. И ты, государь, этому однажды поверил и веришь до сей поры. И до того испугался, что велел всех князей Суздальских под корень извести.

–  Замолчи, раб!..

–  Лжи бояться надо, а не правды, – укоризненно вздохнул Василий. – Лжа и человека, и царство разъедает, как ржа железо. Но единожды испугавшийся страху обречен. И толкал тебя страх твой на все зверства твои. Как прослышишь, будто брата твоего где видели, так и мчишь туда лютовать да свирепствовать. А злые люди страхом твоим пользовались, с другими свои счеты сводя. Игрушкой ты стал, царь, в чужих руках игрушкой. А мнишь себя самодержцем.

–  Уж не ты ли братец мой? – усмехнулся Иван Васильевич.

–  Юродивый царь да блаженный брат – даже для Руси многовато.

Размахнулся тут царь Иван Васильевич и что силы было ударил Блаженного по худой, одной кожей обтянутой щеке.

И вышел, хозяйку оттолкнув и дверью громыхнув.

Царь Иван Васильевич то ли на богомолье, то ли по делам многотрудным отъехал, до весны-красны отсутствовал. А приехав, спросил первым делом, не видел ли кто Василия Блаженного. Побежали тут приказчики с дьяками да глашатаи с приставами, поголосили и на Кремлевских площадях, и на Красной, а доложили, что никто Блаженного не видел аж с Великого поста. И мраком подернулся лик государев.

–  Знать, призвал Господь Блаженного всея Москвы. – Так и сказал, говорят.

А на другой день доложили, что вдова стрелецкая, именем Акулина, упрямо к нему пробивается.

– Сюда ее!..

Приволокли в саму Грановитую палату, на узорчатый пол бросили.

–  Все вон!.. – закричал государь.

Все враз выкатились, задами пятясь. А Иван Васильевич к вдове подошел, с пола поднял:

–  Жив ли Василий?

Жив, государь. Не вели казнить, только с твоей царской пощечины и до сей поры встать не может. Просил тебя, царь-государь, к нему с кузнецом пожаловать.

Пожаловал государь с кузнецом и с Малютой. Так втроем в горницу и вперлись.

Лежал Василий белее рубахи и прозрачнее июньского облака. Легкий, как душа безгрешная. Улыбнулся царю через великую силу, сказал:

–  Пусть кузнец с Малютой во дворе обождут. Пока мы с тобой, царь Иван, в остатний раз побеседуем.

Грозный государь всех за дверь выставил, подсел к Василию.

–  Синодик повелел составить?

–  Составили уж.

–  Меня в него впиши. Все одно убьешь.

–  Зачем? Ты мне живой любопытнее. Лекаря своего пришлю.

–  Лекарь от смертных мук не избавит. Победит татарин в душе твоей, стало быть, и убьешь.

–  Какой татарин? Говори да не заговаривайся, блаженный!..

–  Ох, темна душа твоя, Иван, дочерна темна, – вздохнул Василий. – И во тьме той двое дерутся, вижу их. Русский витязь с татарским богатырем в смертной схватке сошлись. Когда витязь побеждает, светлеет душа твоя, когда богатырь – тьма сгущается.

–  Нет татарской крови во мне, – нахмурился Грозный. – Греческая есть, литовская есть, а…

А битву на реке Ворскле помнишь? Разгромили тогда татары литовцев, и великий князь их Витовт в леса бежал. Три дня один бродил по чащобам, пока вольного казака Мансура не встретил. Спас его вольный казак, за что получил от Витовта урочище Глину и титул княжеский.

–  О матери моей вспомнил? О Елене Глинской?

–  О ней, государь, ее предок Мансур Витовта спас. А был тот Мансур сыном Мамая проклятого, которого пращур твой Дмитрий Донской на поле Куликовом за великие злодейства покарал. Вот и породнились кровушки победителя да побежденного, русского да татарина. И битву свою Куликовскую в душе твоей продолжают. То один верх возьмет, то другой; а ты маешься, что братца настичь не можешь. Так успокойся, изгони страх из души своей. Отрекся брат твой от жизни мирской и ничем тебе не угрожает. Блаженному многое открыто, государь.

–  Стало быть, ты…

–  Я сегодня Богу душу отдам. А как отлетит душа пред очи Его, зови кузнеца да броню мою с тела сыми.

–  А что под броней?

–| А под броней то, что никому, кроме тебя, видеть не надобно.

–  Ладонка какая? Или знак?

Улыбнулся Василий с трудом великим.

–  Не помнишь ты, Иван, боли своей младенческой. А я – помню.

–  Боли?

–  Когда Шемяка великого князя Василия Темного с паперти Троицкого собора умыкнул и замятия началась братоубийственная, порешили ревнители закона мету на потомков его ставить, чтоб подмены не было. О том немногие знали, но знаки ставили. Крестильный

крестик раскалят до белого каления и прижмут младенцу к груди, где сердце.

–  Кузнеца!.. – страшно закричал царь Иван, вскакивая.

–  Погоди, брат…

Но кузнец уже вошел. Сорвали рубаху с умирающего, а он еще улыбался, еще просил тихо:

–  Погоди, брат. Дай душе отлететь…

–  Ожерелок руби ему, ожерелок!.. – не слыша шепота, не видя улыбки, кричал Грозный.

–  На живом?.. – ахнул кузнец.

–  Руби!

–  Прибьем ведь…

–  Велю!..

Наставил кузнец зубило, стал бить по нему молотком, а ожерелок гнулся, не перерубаясь, а прогибаясь только. Прогибы его вонзались в горло, страшно хрипел Блаженный, задыхаясь, а кузнец, озверев уже, все бил да бил. Кровь текла, пена кровавая…

–  Бей!..

–  Не рубится он…

–  Бей! Велю!..

Лопнул наконец ожерелок панциря уже на мертвом. Уже на забитом и задушенном, уже на отошедшем в мир иной в муках нечеловеческих. Сорвали панцирь, и сквозь кровь, всю грудь залившую, увидел Грозный той же кровью окрашенный крестик на левой груди брата своего. Там, где сердце.

–  Знак, вроде?.. – удивился кузнец.

–  Что?..

Выхватил Иван Васильевич кинжал из-под рясы, ударил наотмашь. И рухнул кузнец. И заголосила Акулина вдруг, а Грозный отшвырнул кинжал окровавленный и побежал, ее оттолкнув.

За ним Малюта с охраной гнался, да быстро больно бежал государь всея Руси. До ближайшей церкви.

–  Не пускать никого!.. Не пускать!..

Два дня стража никого в ту церковь не допускала. Даже попов. А народ кругом стоял, в безмолвии вой слушая. Два дня вой тот из темной церкви доносился…

А на третий день царь Иван Васильевич Грозный из церкви вышел. Черный, как головня, с глазами горящими.

–  Блаженного схоронили?

–  Отпевают, – сказал Малюта.

–  Где?

–  В церкви соседней.

–  Веди.

Широко шагал государь: охрана еле поспевала народ на пути его расталкивать. Но споткнулся Божиим помыслом и на отпевание опоздал.

–  В храме Покрова, что на Рву, хоронить велю.

В самом храме.

И первым плечо под домовину подставил.

Долог был путь до храма Покрова. Менялись те, что гроб несли, но Грозный царь нес его бессменно. В придел внес, гроб опустил и рухнул перед ним на колени…

И по сей день сияют луковки храма Покрова Пресвятой Богородицы, давно уж названного храмом Василия Блаженного. И любуются им и москвичи, и гости столицы, и дети, и взрослые, христиане и магометане, иудеи и буддисты, истово верующие и неистово отрицающие. Одухотворенная красота всех равняет и всех поднимает.

Одно слово: лепота.

Поклонитесь ей. Низко поклонитесь светлой душе Блаженного всея Москвы.

Вечная память…

Никто уж и не помнит, когда впервые появился в Москве рослый худой юродивый воинской кости и осанки. Пришел босиком в лютый мороз, стоял недвижимо у паперти храма Покрова, что на Рву, ногами не перебирал, не поджимал их и даже пальцами не шевелил. Ступни большие были, растоптанные, черные то ли от грязи, то ли от мороза, но все их запомнили. Молчал, подаяния не просил, а только на разноцветье луковок храмовых крестился непрестанно да поклоны клал. Кто-то первым Васькой его назвал — откликнулся да так Василием и остался в московской памяти.

Признали скоро, в тот же день, как только Василий этот вечером все собранное им подаяние нищенке с дитем малым отдал. Этого даже главный московский юродивый Иван Большой Колпак выдержать не смог:

— Блаженный он, братия нищенская…

Так Василий и стал Василием Блаженным, вскоре потеснив и блаженством, и юродством своим Ивана

Большого Колпака, не говоря уж о колпаках малых. Да так потеснил, что и поныне известен не только в Москве, но и по всей Руси и даже за пределами ее.

Первая слава пришла к нему скоро, да нескоро покинула. В морозный солнечный день — воскресенье то было, народу на Красной площади изрядно скопилось — из Кремля стража высыпала и стала народ тот теснить, проезд освобождая. Выстроили всех в два порядка криками да батогами, и Василий Блаженный оказался в первом ряду, в который, говорят, совершенно не рвался, а попал с толпою, что у храма Покрова на Рву да на скате к Москве-реке у лотков да рыбных развалов теснилась. Мог бы и вытолкаться, да толкаться не любил, народ не обижал и всем уступал дорогу. И так доуступался, что угодил в первый ряд.

А тут как раз из Спасской башни конники появились, а за ними — санный поезд, и народ в истоптанный снег повалился: царский то был выезд. Все и попадали, особенно — в первых рядах порядков, только Василий не упал. Как стоял, так и остался стоять, только, говорят, глаза у него огнем загорелись неистовым. И царский возок — а царь в черном был, в скорбном, опять, стало быть, кто-то из родни его помер — подле остановился, чтоб государь всея Руси на Спаса башенного перекреститься мог и шапку надеть. И пока он крестился, закричал вдруг Василий на всю примолкшую Красную площадь:

— В прохладе живешь, царь!.. От прохлад твоих народ русский уж и спокой души утерял, и прожиток живота своего, и нищими да бездомными Русь переполнилась!.. Под прохладой тогда забавы царские понимались, и народ вовсе онемел от дерзости сей. И царь онемел тож. Глянул гневно на Блаженного, но и тот, говорят, тож гневно глянул, и два гнева встретились тогда под сенью куполов церкви-невесты.

—  Потому и волосья остричь тебе некогда, что карает тебя Господь Всемилостивый за лютость твою!

В траурные дни тогда по сорок дней не стриглись, а у государя дни эти один на другой набегали. Такое не только что сам Грозный царь Иван Васильевич снести не мог, и царь милостивый не снес бы. А он вздохнул кротко, в калигу поясную полез и ефимок золотой Блаженному бросил:

—  Помолись за меня, святой человек.

И рукой махнул, чтоб поезд трогался.

Умчался царский поезд на богомолье. Говорят, тогда даже ногайкой никого не огрели, что уж совсем чудом выглядело. А Блаженный погрозил вослед пальцем и отдал жалованный ефимок убогой вдове с двумя малолетками. Большие деньги, между прочим, и Иван Большой Колпак, не сдержавшись, крякнул с досады, чем навсегда и погубил славу свою юродивую. А слава Блаженного возросла. По всей Москве слова его передавали из уст в уста. Но, правда, шепотом.

В зиму возросла, а летом укрепилась.

Знойный денек выдался, суховейный, и царь встречал его в благолепии Успенского собора. А народ у собора толпился, царского выхода ожидая.

И Василий тоже там был. Стоял у самого выхода: ему как-то само собой это место уступали. Так уж повелось, и даже Иван Большой Колпак и слова не молвил. Он теперь вообще помалкивал и, говорили, уходить намеревался. Куда-то на богомолье с каликами перехожими.

Уморились все и разопрели, пока царь в холодке молился. Он вообще подолгу молился не столько от святости или умиления, сколько грехов своих ради. И любил наблюдать из-под грозных век: свято ли службу несут приближенные, истово ли молятся. Сегодня ему нравилось: благостно все шло, по чину складывалось, по вере творилось. А вышел из собора — опять этот костлявый у дверей.

—  Почто, царь, холопов с земель ярославских согнал? Где им хлеб насущный сыскать в Москве перепуганной да переполненной? То ж чада твои, о пропитании коих тебе заботиться должно денно и нощно!..

—  Изыди, юродивый.

—  А кто ж тебе правду молвит, коли изыду я? Уж не бояре ли твои льстивые? Речи их — мед для ушей твоих, а дела их — жало для народа русского!.. Брат у тебя спрашивает, да где он, твой брат? Одни уста остались…

Государева Тайна

Государева Тайна

СкачатьЧитать онлайн

Царь Иван и юродивый Василий, Грозный и Блаженный — под такими именами вошли в русскую историю герои рассказа «Государева Тайна». Трудно найти более несхожих людей, но не исключено, что они были связаны между собой теснее, чем можно предположить.

Васильев Борис Львович

Васильев Борис Львович

Ещё

Завтра была война скачать

Избранные произведения о войне скачать

Избранные произведения о войнеКонстантин Симонов, Васильев Борис Львович, Смирнов Виктор Васильевич, Болгарин Игорь Яковлевич, Бондарев Юрий Васильевич, Славин Лев Исаевич, Поярков Алексей Владимирович, Володарский Эдуард Яковлевич, Дмитриев Николай Николаевич

Ольга, королева русов скачать

Вам привет от бабы Леры скачать

Князь Ярослав и его сыновья скачать

Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры скачать

Скачать книгу «Государева Тайна»

О книге

Подвергая себя ежедневным эмоциональным нагрузкам, современный человек время от времени должен отвлекаться от реального мира, чтобы восстановить свой душевный баланс. Чтение увлекательной литературы непременно является действенным способом. Позволяя фантазии читателя работать в полную силу, книги тем самым помогают отвлечься от жизненных неурядиц и бытовых проблем.

Книга «Государева Тайна» писателя Васильев Борис Львович в жанре историческая художественная проза – это весьма интересное произведение. Автор в своей работе обращает внимание на многие актуальные проблемы современного общества, таким образом, делясь с нами своими размышлениями и идеями. Оригинальный сюжет, детально продуманные персонажи, причем самые разные, и неожиданная развязка непременно заинтересуют как заядлых поклонников данного жанра, так и случайных читателей.

Данная книга не только обогатит читателя эмоционально, но и расширит кругозор. Затронутая тема в книге, несомненно, не оставит читателя равнодушным. Читатели дают положительную оценку данной книге. Объём книги – 3 страницы, она была выпущена в 2011 году издательством «Дэм». На сайте есть возможность читать книгу онлайн или скачать в формате epub, fb2.

Популярные книги жанра «Историческая художественная проза»

С этой книгой читают

Парижские тайны скачать

Парижские тайныСю Эжен Мари Жозеф

В популярном романе известного французского писателя XIX века Эжена Сю (1804-1857) даны картины жизни богачей и бедняков — высшего света и «дна» Парижа. Многоплановое…

рейтинг книги

Служители тайной веры скачать

Служители тайной верыСвятополк-Мирский Роберт Зиновьевич

Увлекательный исторический роман отсылает ко времени Великого князя Московского Ивана III. Его сюжет основан на подлинных, мало известных широкому читателю исторических…

рейтинг книги

Слуги Государевы. Курьер из Стамбула скачать

Слуги Государевы. Курьер из СтамбулаШкваров Алексей Геннадьевич

Слуги государевы — дети тех, кто стяжал славу России на полях Северной войны, среди украинских степей, белорусских болот и «финских хладных скал». На войне трудно…

рейтинг книги

Тайна смерти Петра Первого: Последняя правда царя скачать

Царь Горы, Или Тайна Кира Великого скачать

Царь Горы, Или Тайна Кира ВеликогоСмирнов Сергей Анатольевич

Известный писатель-историк С. Смирнов воссоздает в своем романе далекую эпоху VI века до н. э. и, придав сохранившимся легендам вид повествования, раскрывает тайны…

рейтинг книги

Тайны войны скачать

Тайны войныКорольков Юрий Михайлович

Роман-хроника, написанная Ю. Корольковым (1906 – 1981) в середине пятидесятый годов на основе документов Нюрнбергского процесса, показывает широкую сеть международного…

рейтинг книги

Тайны индейских пирамид скачать

Тайны индейских пирамидСтингл Милослав

Удивительные пирамиды Мехико, американский «Остров Пасхи», предания об Атлантиде, мир «Пернатого змея» — обо всем этом и многом другом повествует эта интереснейшая…

рейтинг книги

Тайна рыцарей тамплиеров скачать

Тайна рыцарей тамплиеровИнге Отт

Роман немецкой писательницы знакомит с удивительной, таинственной и практически неизвестной читателям историей средневекового ордена тамплиеров.Раскопки конюшен царя…

рейтинг книги

Никто уж и не помнит, когда впервые появился в Москве рослый худой юродивый воинской кости и осанки. Пришел босиком в лютый мороз, стоял недвижимо у паперти храма Покрова, что на Рву, ногами не перебирал, не поджимал их и даже пальцами не шевелил. Ступни большие были, растоптанные, черные то ли от грязи, то ли от мороза, но все их запомнили. Молчал, подаяния не просил, а только на разноцветье луковок храмовых крестился непрестанно да поклоны клал. Кто-то первым Васькой его назвал — откликнулся да так Василием и остался в московской памяти.

Признали скоро, в тот же день, как только Василий этот вечером все собранное им подаяние нищенке с дитем малым отдал. Этого даже главный московский юродивый Иван Большой Колпак выдержать не смог:

— Блаженный он, братия нищенская…

Так Василий и стал Василием Блаженным, вскоре потеснив и блаженством, и юродством своим Ивана

Большого Колпака, не говоря уж о колпаках малых. Да так потеснил, что и поныне известен не только в Москве, но и по всей Руси и даже за пределами ее.

Первая слава пришла к нему скоро, да нескоро покинула. В морозный солнечный день — воскресенье то было, народу на Красной площади изрядно скопилось — из Кремля стража высыпала и стала народ тот теснить, проезд освобождая. Выстроили всех в два порядка криками да батогами, и Василий Блаженный оказался в первом ряду, в который, говорят, совершенно не рвался, а попал с толпою, что у храма Покрова на Рву да на скате к Москве-реке у лотков да рыбных развалов теснилась. Мог бы и вытолкаться, да толкаться не любил, народ не обижал и всем уступал дорогу. И так доуступался, что угодил в первый ряд.

А тут как раз из Спасской башни конники появились, а за ними — санный поезд, и народ в истоптанный снег повалился: царский то был выезд. Все и попадали, особенно — в первых рядах порядков, только Василий не упал. Как стоял, так и остался стоять, только, говорят, глаза у него огнем загорелись неистовым. И царский возок — а царь в черном был, в скорбном, опять, стало быть, кто-то из родни его помер — подле остановился, чтоб государь всея Руси на Спаса башенного перекреститься мог и шапку надеть. И пока он крестился, закричал вдруг Василий на всю примолкшую Красную площадь:

— В прохладе живешь, царь!.. От прохлад твоих народ русский уж и спокой души утерял, и прожиток живота своего, и нищими да бездомными Русь переполнилась!.. Под прохладой тогда забавы царские понимались, и народ вовсе онемел от дерзости сей. И царь онемел тож. Глянул гневно на Блаженного, но и тот, говорят, тож гневно глянул, и два гнева встретились тогда под сенью куполов церкви-невесты.

—  Потому и волосья остричь тебе некогда, что карает тебя Господь Всемилостивый за лютость твою!

В траурные дни тогда по сорок дней не стриглись, а у государя дни эти один на другой набегали. Такое не только что сам Грозный царь Иван Васильевич снести не мог, и царь милостивый не снес бы. А он вздохнул кротко, в калигу поясную полез и ефимок золотой Блаженному бросил:

—  Помолись за меня, святой человек.

И рукой махнул, чтоб поезд трогался.

Умчался царский поезд на богомолье. Говорят, тогда даже ногайкой никого не огрели, что уж совсем чудом выглядело. А Блаженный погрозил вослед пальцем и отдал жалованный ефимок убогой вдове с двумя малолетками. Большие деньги, между прочим, и Иван Большой Колпак, не сдержавшись, крякнул с досады, чем навсегда и погубил славу свою юродивую. А слава Блаженного возросла. По всей Москве слова его передавали из уст в уста. Но, правда, шепотом.

В зиму возросла, а летом укрепилась.

Знойный денек выдался, суховейный, и царь встречал его в благолепии Успенского собора. А народ у собора толпился, царского выхода ожидая.

И Василий тоже там был. Стоял у самого выхода: ему как-то само собой это место уступали. Так уж повелось, и даже Иван Большой Колпак и слова не молвил. Он теперь вообще помалкивал и, говорили, уходить намеревался. Куда-то на богомолье с каликами перехожими.

Уморились все и разопрели, пока царь в холодке молился. Он вообще подолгу молился не столько от святости или умиления, сколько грехов своих ради. И любил наблюдать из-под грозных век: свято ли службу несут приближенные, истово ли молятся. Сегодня ему нравилось: благостно все шло, по чину складывалось, по вере творилось. А вышел из собора — опять этот костлявый у дверей.

—  Почто, царь, холопов с земель ярославских согнал? Где им хлеб насущный сыскать в Москве перепуганной да переполненной? То ж чада твои, о пропитании коих тебе заботиться должно денно и нощно!..

—  Изыди, юродивый.

—  А кто ж тебе правду молвит, коли изыду я? Уж не бояре ли твои льстивые? Речи их — мед для ушей твоих, а дела их — жало для народа русского!.. Брат у тебя спрашивает, да где он, твой брат? Одни уста остались…

Застил гнев очи царские. Поднял он железом окованный посох свой и ткнул им в босую ногу Василия. Ахнул народ, знамения ожидая, а Блаженный посмотрел, как кровь из ноги капает, в песок впитываясь, вздохнул и сказал с горечью:

—  То кровь сына твоего, царь Иван.

Ничего не добавил больше и побрел, сильно опечаленный. Царь в Александрову слободу уехал, а народ толковал с неодобрением, что никто из праведников и мучеников московских за Блаженного так и не всту-

пился и, стало быть, святости в нем не так уж много и содержится. На следующий день об этом еще больше толковали, на третий мальчишки, осмелев, Василия каменьями закидали, на четвертый какой-то приказный собаку на него натравил, и хоть собака та Блаженного укусить не решилась, приказного тож небеса не покарали, что все и отметили. А на пятый из Александрова люди прибежали и зашептали с перепуганными глазами… Таких хватали, в Разбойный приказ волокли, кнутом да батогами били нещадно, а кого и на дыбу вздергивали, а только слух уже пополз по Москве. Страшный слух:

— Государь сына своего старшего посохом убил до смеряй. А крови две капли вылилось всего. Ровно как из ступни Блаженного пред Успенским собором…

А Василий вел себя как прежде, будто ничего и не случилось, будто и тогда, в знойный воскресный день, он как не знал ничего, так и теперь не знает. Каждый божий день появлялся у любимого храма своего — Покрова Божьей Матери, что на Рву — в рубище жалком, веригах и с железным крестом на груди. И такой, говорят, тяжести был тот крест, что немногие могли и двумя руками его поднять. Совсем немногие.

Московский простой белый и черный люд его настолько высоко чтил, что и церковнослужители не вмешивались. Им правда тоже нужна была, а кто, кроме юродивых, правду на Руси правителям когда говорил? Никто не говорил, все мук тела собственного боялись, а мук души своей от того страха и не чуяли. А Василий совсем уж чудаком был: и во Христа верил истово, и посты соблюдал строго, и правду прямо в глаза резал, и лжой языка своего не поганил, и бессребреником был, всю милостыню совсем уж убогим, калекам да сиротам ежедень отдавая. И слава его росла.

Более всего Богу трудился Блаженный на Пасху да на Рождество, а как наступал Великий пост, на коленах обходил все Сорок Сороков московских, осененных крестами. Молитву творил, а потом вдруг исчезал недели на две, а то и на три, и никто не знал, где он обретается. Но всегда появлялся перед Пасхой на коленах у входа в храм Покрова Пресвятой Богородицы, что на Рву. И все умилялись вере его неистовой.

Но однажды не появился, и шум возник на всей Красной площади и даже в Кремле. Шум, плач и стенания, и царь Иван Васильевич велел его сыскать, чтоб народ успокоился. Сыскали — сыскари на Руси всегда славились, — и государю доложил о том сам Малюта Скуратов.

—  Занемог Васька Блаженный. У стрелецкой вдовы в доме, что в Хамовниках, отлеживается. Повели, государь, привезу.

—  Коль дом знаешь, так и навестить не грех. Поехали навещать в тихие заснеженные Хамовники. Стрелецкая вдова от таких гостей в обморок упала, а царь и Малюта в горницу мимо прошли. В горнице, чистой и прибранной, лежал чистый и прибранный Василий и читал Виктора Аврелия, на латинском языке.

—  Откуда грамоту знаешь?

—  Добрые люди обучили, государь.

Царь Иван Васильевич ваял книгу, полистал: Латинскому обучили?

— Латинскому, нашему, а еще — греческому.

Василий здесь говорил не так, как на папертях и площадях. Просто и спокойно, не изрекал и не пророчествовал. Царь это отметил, а еще отметил, что говорил он с ним без страха и подобострастия, будто с равным себе, и царю это понравилось. А Малюте не понравилось, но он утешался тем, что за ним всегда было последнее слово.

—  Где ж они, эти добрые люди?

—  В раю, государь. Там, где все, тобою убиенные.

—  А как наречены были?

—  В синодик свой загляни. Что, и синодика у тебя нет, государь? Как же грехи свои отмолить надеешься? Безымянных молитв Христос от убийц не приемлет.

—  Смело заговорил. На милость мою уповаешь? Милость без границ куда суровости хуже.

—  На разум твой, государь, уповаю.

—  Дозволь, великий государь, я с ним потолкую, — сказал Малюта. — У меня он живо имена припомнит. Кто учил да зачем.

Глянул на него Василий и вздохнул:

—  А тебя, палач, и молитвы уж не спасут.

—  На дыбе изломаю, смерд юродивый!..

Царь Иван Васильевич с любопытством следил за этим разговором. Ждал, видать, кто первым чуру запросит.

—  Я уж сам себя изломал, больше некуда. Зато душу выпрямил, и нет в ней боле страха. А без страха не грозен ты мне, палач. И ты, царь, тоже не грозен. Подыми вериги мои, Малюта, попробуй.

—  Я тебя сперва подыму…

—  Подыми вериги, — тихо сказал Иван Васильевич. — Блаженный просит.

Малюта нехотя подошел к выходу, где лежало железо, примерился, с трудом оторвал вериги от пола. А ведь в силе был тогда. В большой силе! И государь тоже попробовал, но лишь чуть приподнял и бросил. Грохнуло железо.

— Одного доселе богатыря знал, — сказал он. — Под Казанью единорог с раската сбило, так пушкарь один его на место поставил. Один! Силы такой ради я его в свою царскую баню позвал. А он меня ослушался и не пришел. Меня, царя всея Руси ослушался!

— Знать, не с руки ему было.

— Не с руки?!. — взревел государь, и кровь ударила в голову.

— Царскую честь взвешивать осмелился?..

— Сердце у тебя гневливое, а голова слабая, — вздохнул Василий. — И раз так выйдет, что не сдюжит она, кровью переполнится и тебя же ударит. И архангелы затрубят радостно: «Грешника великого Суд Божий востребовал!..»

— Когда? Когда случится сие? Я за царство в ответе…

— Молитву читай, когда гнев почуешь, государь. А иначе скоро осиротеет Русь, к великой своей радости.

Царь промолчал, с трудом сдержавшись. Но — сдержался: блаженные слов на ветер не бросали. Сказал, остынув:

— Почему же ты тогда в баню мою не пришел?

—  В бане телеса голые. А мне вериги сымать не велено.

—  Так снял уж! Вона, у порога лежат.

—  Те снял, а главную оставил. Главную со смертью моей ты, государь, сам с меня сымешь.

Василий распахнул рубаху. Вся грудь его была закована в глухой панцирь.

—  Ожерелок перерубишь и сымешь. И никто о сем знать не должен, государь. Иначе смута великая на Руси начнется…

Хотел государь Иван Васильевич еще что-то спросить, но посмотрел на Малюту и не решился.

—  Благослови, блаженный.

—  Скорее грешная рука моя отсохнет.

Говорят, заорал царь слова непотребные с великой досады и вышел вместе с палачом, как с собакой хозяин выходит.

А на следующий день остановились сани у вдовьего домика, что в Хамовниках, и дюжие молодцы втащили в сени две плетенки, на добрый берковец каждая… Одну — с заморскими фруктами, изюмом да орехами, а другую — со всякой рыбой. Со стерлядью и белужиной, с семгой и сигами, со снетками и сельдью переяславльской, с икрой и вязигой. Как вошли молча, так и ушли, слова не сказав. И Блаженный вдове велел подарки те царские по церквам раздать.

А вечером и сам государь пожаловал. Неизвестно, с какой охраной, но вошел один. В черной монашеской рясе и скуфейке того же цвета. Перекрестился на образа, сел на лавку, и оба долго молчали.

—  Думал, отужинать пригласишь.

Накрой стол, Акулинушка, — сказал Василий. Поднялся с ложа, к столу сел. И сидели они друг против друга. Один — весь белый, другой — весь черный. И опять молчали, пока вдова стол накрывала. Капустку кислую, соленые огурчики, грузди да черствый хлебушко. Потом ушла с поклоном, и царь оказал укоризненно:

—  Угощение мое для других приберег?

—  Угощением твоим сирых да убогих по церквам угощают.

—  Себя спасаешь, Васька? — угрюмо усмехнулся Иван Васильевич. — Себя любишь, себя жалеешь. А я себя денно и нощно на алтарь жертвенный кладу, чтоб из сердца моего Русь добрый меч выковала. Крамолу уничтожаю, непокорных в бараний рог гну и тем язвы зловредные из тела государства Российского вырезаю.

—  А государство Российское для людей или для тебя да потомков твоих?

—  Прибрал Господь потомков моих, один Федор остался, да какой с него прок. Пресеклась нить святого Александра Ярославича Невского грехов моих ради. Людям я дорогу торить призван. Огнем и мечом торить!

—  Огонь бесстрашных выжигает, меч дерзким головы рубит, и кто же останется на торной дороге твоей? Усмиряющие душу собственную, а не гордыню в ней. Трусливые да поддакивающие. Спиной гибкие, языком сладкие, у которых лжа, как лягушка, поперед правды выскакивает. Ты капустки откушай, государь, охолони душу.

Поковырял царь капустку хищными пальцами, в рот горстку закинул и вздохнул:

Где правда жизни, Блаженный? — Не во зле, государь, нет ее там, не ищи зазря.

В поиске правда. И не мечом ее искать надобно, а добром, для народа творимым. Зримым и ощутимым, тогда и ложь на Руси исчезнет. Ложь да слова непотребные — язык диавола, правда — язык Господа. Только правда!

—  Правда?.. — прищурился Грозный. — Ну, так скажи мне ее. Скажи, кто ты есть, Василий?

—  Грешен я, царь Иван, — помолчав, сказал Василий. — Коли ты в кровище по горло, то я — по колени. Страданиями чужие страдания отмаливаются, добром — зло, смирением — гордыня. Нет иных ступенек в Царствие Небесное. Когда я понял это, распустил ватагу и в монастырь на черные работы ушел.

—  Ватагу, сказал? Уж не разбойник ли ты, которого Кудеяром звали?

—  Был. И твоим пушкарем под Казанью тоже был, почему и люблю храм Покрова, что на Рву.

—  Лепота, — вздохнул Грозный.

—  Нетленная лепота, — согласился Василий. — Именем твоим, царь, на Руси во веки веков детей пугать будут, а на ту красоту — молиться, пока Русь стоит.

— Кудеяр, значит, — сказал Грозный: ему не понравилось, что не он разговор ведет.

—  Был. Да невмоготу стало, и сон ушел от меня.

—  А сейчас спишь?

—  Аки младенец, государь. И сны ангельские снятся.

—  А я не сплю, — вздохнул Иван Васильевич. — Собаки да мётлы в забытьи видятся. Чего метут, что вынюхивают?..

— И во спасение свое решил ты, что крамолу. Но не пришел к тебе сон целительный, и опричнину ты разогнал. Кого — в монастырь, кого — на дыбу, кого — на плаху. Сам рожаешь и сам роженое глотаешь, аки змея — хвост собственный. И катится по Руси колесо кровавое, а за кем катится, знаем только мы с тобой.

— Мы?..

— Ты — злым умышлением, я — помыслом Божиим, государь. Известно мне стало, что ездил ты в Суздаль, в Покровский монастырь, где и отслужил панихиду на детской могилке. Стало быть, верил, что первая жена великого князя Василия, отца твоего, Соломония Сабурова, мальчонку родила.

—  Пуста могилка та.

—  А слух пошел, будто князья Суздальские того мальчонку спрятали, а в могилку его куклу положили. И ты, государь, этому однажды поверил и веришь до сей поры. И до того испугался, что велел всех князей Суздальских под корень извести.

—  Замолчи, раб!..

—  Лжи бояться надо, а не правды, — укоризненно вздохнул Василий. — Лжа и человека, и царство разъедает, как ржа железо. Но единожды испугавшийся страху обречен. И толкал тебя страх твой на все зверства твои. Как прослышишь, будто брата твоего где видели, так и мчишь туда лютовать да свирепствовать. А злые люди страхом твоим пользовались, с другими свои счеты сводя. Игрушкой ты стал, царь, в чужих руках игрушкой. А мнишь себя самодержцем.

—  Уж не ты ли братец мой? — усмехнулся Иван Васильевич.

—  Юродивый царь да блаженный брат — даже для Руси многовато.

Размахнулся тут царь Иван Васильевич и что силы было ударил Блаженного по худой, одной кожей обтянутой щеке.

И вышел, хозяйку оттолкнув и дверью громыхнув.

Царь Иван Васильевич то ли на богомолье, то ли по делам многотрудным отъехал, до весны-красны отсутствовал. А приехав, спросил первым делом, не видел ли кто Василия Блаженного. Побежали тут приказчики с дьяками да глашатаи с приставами, поголосили и на Кремлевских площадях, и на Красной, а доложили, что никто Блаженного не видел аж с Великого поста. И мраком подернулся лик государев.

—  Знать, призвал Господь Блаженного всея Москвы. — Так и сказал, говорят.

А на другой день доложили, что вдова стрелецкая, именем Акулина, упрямо к нему пробивается.

— Сюда ее!..

Приволокли в саму Грановитую палату, на узорчатый пол бросили.

—  Все вон!.. — закричал государь.

Все враз выкатились, задами пятясь. А Иван Васильевич к вдове подошел, с пола поднял:

—  Жив ли Василий?

Жив, государь. Не вели казнить, только с твоей царской пощечины и до сей поры встать не может. Просил тебя, царь-государь, к нему с кузнецом пожаловать.

Пожаловал государь с кузнецом и с Малютой. Так втроем в горницу и вперлись.

Лежал Василий белее рубахи и прозрачнее июньского облака. Легкий, как душа безгрешная. Улыбнулся царю через великую силу, сказал:

—  Пусть кузнец с Малютой во дворе обождут. Пока мы с тобой, царь Иван, в остатний раз побеседуем.

Грозный государь всех за дверь выставил, подсел к Василию.

—  Синодик повелел составить?

—  Составили уж.

—  Меня в него впиши. Все одно убьешь.

—  Зачем? Ты мне живой любопытнее. Лекаря своего пришлю.

—  Лекарь от смертных мук не избавит. Победит татарин в душе твоей, стало быть, и убьешь.

—  Какой татарин? Говори да не заговаривайся, блаженный!..

—  Ох, темна душа твоя, Иван, дочерна темна, — вздохнул Василий. — И во тьме той двое дерутся, вижу их. Русский витязь с татарским богатырем в смертной схватке сошлись. Когда витязь побеждает, светлеет душа твоя, когда богатырь — тьма сгущается.

—  Нет татарской крови во мне, — нахмурился Грозный. — Греческая есть, литовская есть, а…

А битву на реке Ворскле помнишь? Разгромили тогда татары литовцев, и великий князь их Витовт в леса бежал. Три дня один бродил по чащобам, пока вольного казака Мансура не встретил. Спас его вольный казак, за что получил от Витовта урочище Глину и титул княжеский.

—  О матери моей вспомнил? О Елене Глинской?

—  О ней, государь, ее предок Мансур Витовта спас. А был тот Мансур сыном Мамая проклятого, которого пращур твой Дмитрий Донской на поле Куликовом за великие злодейства покарал. Вот и породнились кровушки победителя да побежденного, русского да татарина. И битву свою Куликовскую в душе твоей продолжают. То один верх возьмет, то другой; а ты маешься, что братца настичь не можешь. Так успокойся, изгони страх из души своей. Отрекся брат твой от жизни мирской и ничем тебе не угрожает. Блаженному многое открыто, государь.

—  Стало быть, ты…

—  Я сегодня Богу душу отдам. А как отлетит душа пред очи Его, зови кузнеца да броню мою с тела сыми.

—  А что под броней?

—| А под броней то, что никому, кроме тебя, видеть не надобно.

—  Ладонка какая? Или знак?

Улыбнулся Василий с трудом великим.

—  Не помнишь ты, Иван, боли своей младенческой. А я — помню.

—  Боли?

—  Когда Шемяка великого князя Василия Темного с паперти Троицкого собора умыкнул и замятия началась братоубийственная, порешили ревнители закона мету на потомков его ставить, чтоб подмены не было. О том немногие знали, но знаки ставили. Крестильный

крестик раскалят до белого каления и прижмут младенцу к груди, где сердце.

—  Кузнеца!.. — страшно закричал царь Иван, вскакивая.

—  Погоди, брат…

Но кузнец уже вошел. Сорвали рубаху с умирающего, а он еще улыбался, еще просил тихо:

—  Погоди, брат. Дай душе отлететь…

—  Ожерелок руби ему, ожерелок!.. — не слыша шепота, не видя улыбки, кричал Грозный.

—  На живом?.. — ахнул кузнец.

—  Руби!

—  Прибьем ведь…

—  Велю!..

Наставил кузнец зубило, стал бить по нему молотком, а ожерелок гнулся, не перерубаясь, а прогибаясь только. Прогибы его вонзались в горло, страшно хрипел Блаженный, задыхаясь, а кузнец, озверев уже, все бил да бил. Кровь текла, пена кровавая…

—  Бей!..

—  Не рубится он…

—  Бей! Велю!..

Лопнул наконец ожерелок панциря уже на мертвом. Уже на забитом и задушенном, уже на отошедшем в мир иной в муках нечеловеческих. Сорвали панцирь, и сквозь кровь, всю грудь залившую, увидел Грозный той же кровью окрашенный крестик на левой груди брата своего. Там, где сердце.

—  Знак, вроде?.. — удивился кузнец.

—  Что?..

Выхватил Иван Васильевич кинжал из-под рясы, ударил наотмашь. И рухнул кузнец. И заголосила Акулина вдруг, а Грозный отшвырнул кинжал окровавленный и побежал, ее оттолкнув.

За ним Малюта с охраной гнался, да быстро больно бежал государь всея Руси. До ближайшей церкви.

—  Не пускать никого!.. Не пускать!..

Два дня стража никого в ту церковь не допускала. Даже попов. А народ кругом стоял, в безмолвии вой слушая. Два дня вой тот из темной церкви доносился…

А на третий день царь Иван Васильевич Грозный из церкви вышел. Черный, как головня, с глазами горящими.

—  Блаженного схоронили?

—  Отпевают, — сказал Малюта.

—  Где?

—  В церкви соседней.

—  Веди.

Широко шагал государь: охрана еле поспевала народ на пути его расталкивать. Но споткнулся Божиим помыслом и на отпевание опоздал.

—  В храме Покрова, что на Рву, хоронить велю.

В самом храме.

И первым плечо под домовину подставил.

Долог был путь до храма Покрова. Менялись те, что гроб несли, но Грозный царь нес его бессменно. В придел внес, гроб опустил и рухнул перед ним на колени…

И по сей день сияют луковки храма Покрова Пресвятой Богородицы, давно уж названного храмом Василия Блаженного. И любуются им и москвичи, и гости столицы, и дети, и взрослые, христиане и магометане, иудеи и буддисты, истово верующие и неистово отрицающие. Одухотворенная красота всех равняет и всех поднимает.

Одно слово: лепота.

Поклонитесь ей. Низко поклонитесь светлой душе Блаженного всея Москвы.

Вечная память…

Никто уж и не помнит, когда впервые появился в Москве рослый худой юродивый воинской кости и осанки. Пришел босиком в лютый мороз, стоял недвижимо у паперти храма Покрова, что на Рву, ногами не перебирал, не поджимал их и даже пальцами не шевелил. Ступни большие были, растоптанные, черные то ли от грязи, то ли от мороза, но все их запомнили. Молчал, подаяния не просил, а только на разноцветье луковок храмовых крестился непрестанно да поклоны клал. Кто-то первым Васькой его назвал — откликнулся да так Василием и остался в московской памяти.

Признали скоро, в тот же день, как только Василий этот вечером все собранное им подаяние нищенке с дитем малым отдал. Этого даже главный московский юродивый Иван Большой Колпак выдержать не смог:

— Блаженный он, братия нищенская…

Так Василий и стал Василием Блаженным, вскоре потеснив и блаженством, и юродством своим Ивана

Большого Колпака, не говоря уж о колпаках малых. Да так потеснил, что и поныне известен не только в Москве, но и по всей Руси и даже за пределами ее.

Первая слава пришла к нему скоро, да нескоро покинула. В морозный солнечный день — воскресенье то было, народу на Красной площади изрядно скопилось — из Кремля стража высыпала и стала народ тот теснить, проезд освобождая. Выстроили всех в два порядка криками да батогами, и Василий Блаженный оказался в первом ряду, в который, говорят, совершенно не рвался, а попал с толпою, что у храма Покрова на Рву да на скате к Москве-реке у лотков да рыбных развалов теснилась. Мог бы и вытолкаться, да толкаться не любил, народ не обижал и всем уступал дорогу. И так доуступался, что угодил в первый ряд.

А тут как раз из Спасской башни конники появились, а за ними — санный поезд, и народ в истоптанный снег повалился: царский то был выезд. Все и попадали, особенно — в первых рядах порядков, только Василий не упал.

Как стоял, так и остался стоять, только, говорят, глаза у него огнем загорелись неистовым. И царский возок — а царь в черном был, в скорбном, опять, стало быть, кто-то из родни его помер — подле остановился, чтоб государь всея Руси на Спаса башенного перекреститься мог и шапку надеть. И пока он крестился, закричал вдруг Василий на всю примолкшую Красную площадь:

— В прохладе живешь, царь!. . От прохлад твоих народ русский уж и спокой души утерял, и прожиток живота своего, и нищими да бездомными Русь переполнилась!. . Под прохладой тогда забавы царские понимались, и народ вовсе онемел от дерзости сей. И царь онемел тож. Глянул гневно на Блаженного, но и тот, говорят, тож гневно глянул, и два гнева встретились тогда под сенью куполов церкви-невесты.

—  Потому и волосья остричь тебе некогда, что карает тебя Господь Всемилостивый за лютость твою!

В траурные дни тогда по сорок дней не стриглись, а у государя дни эти один на другой набегали. Такое не только что сам Грозный царь Иван Васильевич снести не мог, и царь милостивый не снес бы. А он вздохнул кротко, в калигу поясную полез и ефимок золотой Блаженному бросил:

—  Помолись за меня, святой человек.

И рукой махнул, чтоб поезд трогался.

Понравилась статья? Поделить с друзьями:

Не пропустите также:

  • Исторический рассказ 8 букв сканворд
  • Исторический разбор слова по составу сочинение
  • Исторический путь россии какой он сочинение по литературе
  • Исторический путь россии какой он сочинение аргументы
  • Используя рисунок 89 составьте рассказ о передвижении веществ у растений биология шестой класс

  • 0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии